В горле у меня пересохло, точно от жаркого духа хлебов и земли, и я нагнулся, чтобы зачерпнуть горсть снега. А мне со всей силы сзади по голове. Я упал как подкошенный и подумал, пожалуй, не встану. И даже захотел, чтобы меня добили. Но с этими не так-то просто. Не любят они, когда человек сам себе выбирает смерть. Должны доставить туда, где они ему определили умереть. Пусть такой же самой смертью. Завыли, как волки, давай меня пинать, бить, и я встал. Только идти стало невмоготу. Ноги подкашивались. И на каждом шагу будто гвозди впивались в подошвы. Тогда я подумал, что, верно, в хлебах полно было чертополоху, из-за чертополоха по этой проклятой стерне так колко и больно идти. Или, может, серпом жали. После серпа идешь по стерне, а она как гвоздями утыкана. Или отец меня откуда-то с другого конца позвал, попросил оселок принести, и я к нему иду. А то представил, будто мои коровы на помещичье поле забрели и жрут свеклу, у меня душа в пятки, и я лечу сломя голову к ним по этой стерне, чтобы их прогнать. Кто в такие минуты чувствует, что подошвам колко и больно, тут себя не помнишь от страха, как бы управляющий не угнал коров, пока я добегу. Или же будто мы с ребятами наперегонки носимся по этой стерне, кто быстрей добежит до межи. Ну и я добежал первый.
А они, сволочи, небось уже думали, я едва дышу, откуда им могло прийти в голову, что я все время по стерне иду, в разгар лета, в разгар страды, раз они меня по снегу гонят. Под конец, видно, сами здорово закоченели, потому что начали руками хлопать, на ладони дуть, притопывать ногами. А прямо перед нами с левой стороны был косогор, поросший можжевельником, а внизу, под косогором, глубокий крутой овраг. Они так были уверены, что я без пинков шага не ступлю, что один даже вытащил фляжку, и все по очереди стали к ней прикладываться. И, наверное, мерзости говорили, потому что вдруг как по команде загоготали. А один расстегнул ширинку и пустил струю. И в эту самую минуту я прыгнул в сторону косогора. Они и выстрелить не успели, а я уже катился среди можжевеловых кустов. И как мешок свалился в овраг. Для них слишком круто было, они и не стали меня догонять. Только стояли и стреляли. И одна всего пуля вот сюда попала, в плечо, все остальные в снег, в можжевельник, в деревья. Я сразу ничего не почувствовал, потом только, когда уже был далеко.
С тех пор начала Ядзя меня подкармливать. То мяса побольше кусок принесет в обед. То побольше картошки. То вторую тарелку супа. И когда ни придет в палату, обязательно у меня спросит, не проголодался ли я, не хочется ли мне пить, или, может, у меня сигарет нету, так она сбегает и принесет. Иной раз на свои покупала и приносила. А иногда вроде бы за чем-нибудь заскакивала в палату и заодно поправляла мне одеяло, что ж оно у вас, пан Шимек, на пол сползло, подушку взбивала, не дай бог, еще у вас, пан Шимек, голова разболится, на твердом-то лежать. И всегда что-нибудь из еды тайком под эту подушку засовывала.
— Вы только ночью съешьте, когда другие уснут, — шептала вроде бы подушке. — И того, что у окна, стерегитесь, он спит, как заяц.
Или, бывало, нагнувшись под кровать за уткой, шептала мне на ухо:
— Завтра на обед котлеты. Одна будет сверху, как у всех, а вторая в картошке спрятана. Только вы поаккуратней, а то заметят. У того старика в углу глазищи как у ястреба. Ногу ему отрезали, но видеть все видит. Свое съест и еще в чужую тарелку заглядывает. Только не поможет ему это. А вы, пан Шимек, должны жить, значит, и есть должны. К воскресенью я пирог со сливами испеку, сестра ко мне приедет, и вам принесу кусочек.
А раз принесла апельсин. Я впервые в жизни ел апельсин. Так что и от ран моих вышел прок.
V. МАТЬ
Аккурат искали кого-нибудь в гминное правление — регистрировать гражданские браки. Вроде секретарь был для этого, но с тех пор, как окончилась война, в гмине расписались всего три-четыре пары, а так, по-старому, венчались в костеле. Хотя брак в гмине был такой же законный, как церковный, и точно так же человек мог быть счастлив или несчастлив — что перед алтарем его окрутили, что в гмине. Правда, кто в гмине расписывался, тому скорей выделяли лошадь из ЮНРРА, или стройматериал для дома, или посевное зерно. Ну и развестись можно было хоть на следующий день, если чего не заладилось. Не так, как после венчанья, там дело сделано, и точка: что господь бог соединил, того человеку не разъединить, и живи потом всю жизнь с ведьмой. И немало было таких, что жили как кошка с собакой, дрались, пакостили друг дружке, один влево тянул, другой вправо, а все равно жить были обязаны до гробовой доски, пока кто-нибудь первым не помрет. Хотя, по мне, такая жизнь противна богу, и бог должен сам положить ей конец. Может ведь и ошибка выйти, человек наперед не знает, кто кому предназначен, и с предназначениями случаются оплошки, сказано же, хвали утро к вечеру. Так что и по этой причине женитьба в гмине была людям на руку.
Первыми в правлении расписались, как только прошел фронт, Флорек Дендерыс с Бронкой Макулей, и гмина им такую закатила свадьбу, какая не у всякого богача бывает, хоть бы тот и венчался в костеле. На правлении вывесили флаг, стены украсили еловыми ветками, под ноги молодым расстелили перед входом дорожку метров в десять и над дверью прилепили из бумажных букв: гминное правление желает молодоженам счастья. А еще новобрачные получили сколько-то там тысяч злотых, Флорек отрез на костюм, Бронка на платье, лошадь, корову, приданое для ребенка, потому что Бронка уже была в тягости, будильник, чтоб на работу подымал, если случится проспать. Только молодым пришлось сразу же уехать на западные земли — житья им не давали люди в деревне, всё шлюха да шлюха на Бронку, а на ребенка — ублюдок, хоть он еще и не родился. Поэтому после них долго не находилось охотников расписываться в гмине.
Наведывались даже то войт, то секретарь ко всякому, кто, по слухам, надумал жениться, и уговаривали, чтобы в гмине — на объявление о помолвке тратиться не нужно, дружки не нужны, фата, в книжку только запишут и готово дело. Вдобавок легче лошадь получить, стройматериалы для дома и вообще все легче. А в костеле ксендз уже и не знает, сколько содрать. Хотя венчанье, вроде оно перед богом. Но кто бога видел? На картинке только, да и то разве известно, что это он? Даже до войны было в гмине несколько маловеров. Тот же Крук, за всю жизнь ни разу не исповедался, пока наконец жена с дочерьми его не заставили. И в поместьях, не тут, так там, всегда где-нибудь была забастовка. Особенно во время жатвы. Хотя и когда картошку копали — тоже. А Хшонщ Вицек из Поддембиц даже полгода в тюрьме отсидел как бунтовщик, потому что на дожинках по пьяной лавочке пообещал старосте, что повесит его на суку, пусть только настанет справедливость. Ну, а когда настала, что? Из повята запрашивают, сколько пар сочеталось узами в гмине? А тут никто. Как так никто?! Что же это, у вас не женятся?! Почему не женятся, женятся, только в костеле. Ой, придется, видать, гмине расплачиваться за то, что люди не хотят признавать новые времена. Возьмут да увеличат налоги или угля не дадут. Всегда найдется, чего не дать.
И опять же, с другой стороны, ксендз с амвона каждое воскресенье осуждал эти женитьбы в гмине, мол, они богу противны, адом стращал, вечными муками. И всем, кто хотели бы расписаться в правлении, наказывал, чтоб не смели, не то он их вычеркнет из церковных книг, а господь вычеркнет из рода людского. И, что хуже всего, на разные лады обсмеивал гмину: нашли, мол, себе дом божий, гмина есть гмина, туда налоги ходят платить, а венчанье — таинство, не налог, одно из семи священных таинств, и богом установлено, а не земной властью, потому что земная власть от сатаны. И что в любом хлеву чище, чем в правлении, стены еще с довоенных времен не беленые, пол — не ступить, подошвы липнут, а служащие только цигарки смолят да щупают баб, которые там с ними работают. А теперь иди, жених, и ты, его невеста, и поклянитесь в верности друг другу в этом Содоме и Гоморре. Чего будет стоить такая верность?
И, возможно, из-за этих грозных ксендзовых речей выделили в гмине специальную комнату, побелили, понаставили цветы в горшках, пол выскребли, притащили новый письменный стол, стулья, расстелили ковер и стали искать человека, который только бы этой регистрацией и занимался. Хотя поговаривали, будто сверху пришло такое распоряжение.
Повстречался мне как-то — я капусту с поля свозил — Рожек, он тогда был войтом, и спрашивает:
— Не хочешь поступить на службу? Браки регистрировать. Работы почти никакой, никто в гмине жениться не хочет. А зарплата бы шла. Ты и в милиции служил, значит, свой.
Я подумал: почему нет, чем капусту возить, лучше сидеть за письменным столом. Ну и насчет бога — я сам не знал, верю ли в него, что мне ксендз с его угрозами. Хоть приоденусь, а то поизносился совсем. В деревне гулянье, а мне пойти не в чем. Не говоря уж, что выпить было не на что, а то и билет на танцы не на что купить. Сапоги еще с грехом пополам держались, но мало кто теперь ходил в сапогах. Война все больше отдалялась, и кругом уже щеголяли в полуботинках, в костюмах, а в моде были брюки широкие, как юбки, пиджаки как мешки, точно после войны люди понапихали в себя свободы. А я в своих сапогах и бриджах был вроде как из другого мира. Так что, когда из милиции ушел, стал прикидывать, чем бы заняться. Отец каждый грош откладывал на хлева, а на сигареты нет чтобы просто дать — выговаривал: чего дымишь, как печная труба.
Из милиции я ушел, потому что меня хотели комендантом назначить, а в конце концов прислали какого-то сопляка, который даже в партизанах не был, училище только закончил. Притом ему казалось, что он мир за неделю исправит. А за неделю легче сотворить мир, чем исправить. Да еще такой мир, после войны. И вместо того, чтобы дальше оружие искать, потому что вокруг все еще стреляли, или хотя бы посторожить вагоны с цементом, которые стояли неразгруженные на запасном пути, пока половину не разворуют, комендант этот прицепился к Франеку Гвижджу, что тот сивуху гонит, и приказал обшарить все его подворье.