Камень на камень — страница 9 из 88

Тогда, бывало, кто-нибудь из прихожан, помнивший с грехом пополам, как прислуживают, надевал стихарь и выносил за ксендзом служебник. Ксендз поднимал чашу, и тут только являлся Франтишек. Весь еще взбудораженный от этих скворцов. Мало что волос седой — в голове полно травы. Башмаки, брюки мокрые от росы. И хоть бы со смиренным видом тихонько колени преклонил. Какое там, бухнется с маху, аж пол загудит. И того, кто вместо него прислуживал, вытолкает взашей, мол, нечего его место занимать. И так затянет et Cum spiritu Tuo[6] или хотя бы amen, будто с самого начала на коленях перед алтарем стоял.

Но удивляться тут нечему. Скворцов лучше всего поутру ловить и в воскресенье, когда они с ночи голодные и в полях тишина. Ну, а от холма на опушке леса до костела километра два, а Франтишек уже старый был, и, может, только эти скворцы заставляли его держаться за жизнь. Или, может быть, бог ему приказал, налови, Франтишек, перед смертью скворцов. Потому и ксендз на это сквозь пальцы смотрел и никогда его не ругал. Расспрашивал даже, когда Франтишек после службы ему стихарь в ризнице снимать помогал:

— Ну как там сегодня скворцы, Франтишек? Прибавилось на кладбище хоть немножко?

Да и не годился уже Франтишек для тяжелой работы в костеле. Вот скворцов на холме у леса ловить да таскать на кладбище было в самый раз для него дело.

Как-то раз притащил гнездо синичек с птенцами и пристроил на дерево. Старые, может, и улетели бы, а маленькие подросли и остались. Потом кто-то принес ему из леса белку, он ее тоже выпустил между могил. Кто-то дятла. Кто-то снегиря. Кто-то горлицу. И так помаленьку вернулась на кладбище жизнь.

II. ДОРОГА

Шла через нашу деревню дорога. Не бог весть какая, конечно, деревенская. Выбоины, рытвины. Весной и осенью грязь, летом пыль. Но народ не жаловался. Время от времени подправят, подровняют, щебнем посыплют, ездить можно. И на ярмарку в город доедешь, и в любую деревню по соседству, а кому на войну или поглядеть белый свет, она тоже куда надо приведет.

Кроме того, что дорога была для всех, каждый еще от нее свою часть имел, смотря у кого какое подворье. И всегда перед воскресеньем или праздником в летнюю пору ее подметал, осенью грязь счищал, зимой, когда навалит снегу, сгребал снег и посыпал золой, чтобы кто-нибудь перед его хатой не грохнулся. А к Троицыну дню всегда украшали дорогу аиром. Шли люди в костел, а под ногами аир похрустывал и пахло как в роще; говорили, это дорога пахнет так. И почти у каждого была при дороге своя скамейка либо камень. Можно было вечерком выйти посидеть, с соседями поболтать, закурить или хотя бы в темное небо над головой поглядеть. Господа бога о том, о сем поспрошать. И только светлячки мерцают вокруг.

Люди, коровы, гуси — все посередке ходили, потому что не было ни левой, ни правой стороны. Можно было лошадь с телегой на обочине бросить и зайти в корчму выпить лимонада или пивка, а если кто поставит четвертинку, то и рюмочку пропустить, а лошадь стоит себе. Или с поля возвращаешься с житом, а кто-нибудь навстречу едет, так телеги остановятся рядышком, словно бы плечо к плечу, и никто тебе не гудит, мол, освобождай путь. И в вечность, то же самое, по этой дороге уходили, потому что не было другой. Только тогда бабы выскакивали из хат и загоняли кур и гусей во дворы. Мужики собак, чтоб не лаяли, не выпускали из будок. Возы съезжали на обочину. Косари косы снимали с плеч. Матери выносили из домов грудных младенцев. И даже пьяный стаскивал шапку с головы и трезвел.

А по обеим сторонам дороги росли акации. Идешь, бывало, когда они цветут, дух захватывает. Окна на ночь приходилось закрывать, чтобы не просыпаться утром с больной головой. Мужики по вечерам на лавках или на камнях словно не махорку курили, а акациевый цвет. У собак нюх на воров пропадал, лежали, отупелые, каждая перед своей конурой. Остановишься с девушкой под цветущей акацией, так и слова не нужны. А теперь осталось в деревне от силы пяток акаций. Все спилили, когда стали прокладывать новую дорогу. Раньше акации для телег сажали. Есть у тебя перед хатой акация, считай, и телега есть. Ну, может, без дышла и боковин. Дышла хорошо делать из молодого дубка, а боковины — из сосновых дюймовок. Зато были у тебя дроги, сиденья, подоски, сницы, подушки, вага, валек, шкворни, чеки, ну и колеса. А для колес нет лучше дерева, чем акация. Даже дубовые не сравнятся. Очень уж они твердые и трескаются легко. А в телеге самое главное — колесо.

Только сейчас резины настало время. Уговаривают и меня шины поставить. Лошади будет легче и на телегу куда больше нагрузить можно. А еще советуют лошадь перековать и на подковы резиновые чехлы надеть, не будут сбиваться на асфальте. В страду мужики по четыре ряда снопов на резиновых скатах возят. Раньше б и на двух лошадях столько не свезти, а теперь одна — и тянет. Дорога сама тебя подталкивает. У некоторых земли с гулькин нос, а телега на резиновом ходу. А взять стариков: кажется, им бы только господа о вечном покое молить, а туда же, деревянные на резиновые меняют. Того и гляди, Карпель богу душу отдаст, и не останется в деревне колесников. Механиков придет черед. Кто тебе тогда хотя бы косяк в колесе заменит, когда он искрошится, кто выточит втулку? И из чего? Раньше акации были, было из чего. Но и дорога была.

Петлистая, правда. Понятно, дорога. То да се обогнуть должна. Распятие, хату, пруд. Теперь всю поспрямляли, заасфальтировали. Повороты растянутые, скругленные, почти что и не поворачиваешь, прямо едешь. Не один такой поворот целое поле сожрал. У Альбина Мухи поле было у самой дороги, он на нем гречиху сеял, птиценожку, а теперь у него поворот. В иное воскресенье выйдет Муха на этот поворот и давай колотить палкой об асфальт, тут мое поле было! Загубили мне его, окаянные! А то сядет на край канавы и записывает машины, что по его полю ездят.

Ничего не скажешь, новая дорога прежней раза в три шире, и катишь по ней, как по столу. Хоть на мир поглядишь. Особенно в воскресенье. Жаль только, нет у таких дорог названий, как у рек. Ведь деревня наша при этой дороге точно у разлившейся реки. Смотрят люди, а она течет и течет. И даже как бы нашу деревню на две разделила. По ту сторону деревня и по эту. Мать ребенка в магазин не пошлет, если магазин не по их стороне. Сосед к соседу занять лошадь, плуг, косу иной раз лучше подальше пойдет, чем через эту реку переходить. Пастухи коров на пастбища гонят, так одно стадо отсюда, другое оттуда, а когда-то всех вместе пасли. На собраниях, то же самое, — те, что с этой стороны, и те, что с той, на своем стоят. Или выйдут два соседа, у которых хаты напротив, так не сойдутся, как бывало, вместе подымить, посудачить. Каждый на своей стороне курит и каждый из своей пачки. И разговаривают точно глухой с глухим. Да и как тут поговорить, когда один на одном берегу, другой на другом и по разговору ихнему без конца шныряют машины. Небольшие еще можно перекричать, а уж грузовики слову из глотки вырваться не дадут.

Ну и акаций жаль. Горло сжималось от жалости, когда старые деревья, как хворостинки, падали под пилой. Человек с ними родился, с ними вырос, вот и думал, что с ними помрет.

Весной это началось. Холодно, мокро, грязь. Кое-где на полях еще снег лежал. Приехали с моторами, пилами и давай валить. А люди выходили и смотрели, что оставалось делать? Старые, молодые, ребятня, матери с младенцами — так на берег выходят, когда в половодье вода в реке подымается. Или когда ночью зарево на небе, и знаешь только, что где-то горит, а помочь не поможешь — далеко. Не у одного навернулась слеза, не один господа помянул, не у одной матери дитя заплакало на руках, потому что и детям больно было глядеть, как кромсают мир.

Но потом, когда объявили, что будут эти акации продавать, все позабыли про жалость и кинулись покупать. Не обошлось без ругани, подкупов, оговоров. Кое-кто по целым дням под акациями на страже стоял. Иные девок посылали перед пильщиками задницей вертеть. А у кого не было в доме девок, задабривали водкой, колбасой, чем бог послал. Кто-то даже образок с ангелом-хранителем на одну из акаций прибил, чтобы тот ее для него сберег. Кто-то на дерево повесил кусочек красного наперника — мол, это его. А Болесь Валек собаку привязал — тоже приглядел себе дерево под платяной шкаф. Только ночью кто-то его собаку убил и той же веревкой привязал к телеграфному столбу. Или же Микус — велел своему пацану на дерево влезть и сидеть, покуда не спилят. И так раскупили самих себя.

Не буду врать, я себе тоже одну присмотрел. За километр от деревни росла, я и подумал, пока до нее доберутся, успею еще купить. Подхожу как-то, а от моей акации только пень. И остальные уже, вдоль всей дороги, проданы, спиленные и неспиленные. Электропилами пилили, приставят такую пилу, дрыз-з-з, и нет акации. И тут же другую, третью. А я, дурак, думал, что, как обычной пилой, чах, чах. На всей дороге осталась одна старая верба у мостика за костелом, которую никто не хотел покупать, потому что возле нее привидения водились. Была она вся трухлявая, внутри — пусто, только снаружи ствол. Как еще весной у нее на верхушке зеленые ветки вырастали — чудеса.

Говорили, когда-то там было логово черта. Вроде он показывался людям, только не в своем обличье, а всегда кем-то переодетый, то заблудшей овцой, то всадником на коне, монахом в капюшоне, странником, который ищет ночлега или сбился с пути. А Пенте из Замлынья явился невестой в длинной белой фате, и фата эта застилала поперек всю дорогу. Хотел Пента мимо пройти, потому как сразу что-то ему не понравилось — невеста ночью и у старой вербы. Но невзначай наступил на эту фату, а фата вдруг с девицы и спади, и предстала она перед ним голехонькая, как господь сотворил. И к Пенте — теперь, мол, ты на мне обязан жениться. Пойдем, отведу тебя под венец. Но Пента мужик не промах, почему нет, говорит, обожди только маленько, сперва я побегу, свою бабу зарублю топором. Ну беги!

То же самое, дед рассказывал, что в молодые годы возвращался однажды ночью домой, а возле вербы какой-то барин прогуливается, в цилиндре, в пальто, с тростью. Дед подумал, помещику не спится, вот и вышел пройтись. Хотя странно, почему по такой ухабистой дороге, будто у него своего парка нет. Еще ногу подвернет или вляпается в коровью лепешку, стыд-то