Камень-обманка — страница 50 из 87

Не ломай акацию.

И про тя, и про меня

Пускають публикацию…

То ли ты играешь — таешь,

То ли я пою — таю.

То ли ты меня бросаешь,

То ли я кого люблю…

И в эти минуты Андрей вдруг отчетливо понимал, что не зря все эти песенки и частушки, а в том дело, что болит у Кати душа и не верит она, будто счастье их может быть долгим. Вот кончится кутерьма, верно, считает женщина, и разойдутся они, разные люди, разным путем. Точно подтверждая его догадки, Кириллова пела:

— У меня на сердце есть

Неизлечимая болесть.

Доктору не излечить:

Нас желають разлучить.

Помираю, помираю,

Застываеть ала кровь.

Напишите на гробнице:

Померла через любовь!

Как всякая женщина, она иногда боялась переборщить в ласках и словах, опасаясь, как бы мужчина не принял эту привязанность за слабость и безволие, и круто меняла песню:

— Я одену кофту белу,

Белую-пребелую.

Я сначала завлеку,

Потом измену сделаю…

— Ну? — спрашивала она. — Нравится те?

— Грустно, — отвечал он. — Почему все песни про любовь такие? Ни одной я не слышал, чтоб чистое счастье, а так — больше горе и грусть.

— Какая любовь — такие и песни об ней.

Он говорил внезапно:

— Загрызут нас с тобой. Непременно.

Катя досадливо прерывала:

— Не трусь загодя.

Но, заметив, что на глаза ему набегают тени, бросала:

— Здесь и впрямь люд — пройдоха. Да и мы, чай, не шибко гладкие.

На одну минуту он вспомнил берега Невы, университет, пылкие споры о женщинах и любви. На ум пришли пессимистические страницы Шопенгауэра и Гартмана. То ли один из них, то ли оба утверждали, что любовь — это лишь выражение слепой воли к жизни, только призрак счастья, только инстинкт, делающий любовь орудием своей цели.

Стараясь избавиться от этой памяти, он вдруг предложил Кате:

— Почитать стихи? Их написал Баратынский. Ты слышала о нем?

— Нет.

Он стал читать:

— Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,

Не заводи о прежнем слова

И, друг заботливый, больного

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты.

Стихи произвели на женщину скверное впечатление. Глядя поверх Андрея, она сухо поинтересовалась:

— Ты пошто мне это читал?

Он отозвался растерянно:

— Не знаю… Не нравится?

Катя резко повернулась к Андрею, спросила, вздрагивая ресницами:

— Были у тя женщины? Раньше? До меня?

Андрей смутился, попытался отвернуться, и Катя, всплеснув руками и даже побелев, заключила:

— Конечно же, были! А я-то, дура, думала: меня любить…

— Я тебя и вправду люблю, Катенька.

— Будто бы! — горько скривила она губы. — Как это можеть: другие и я. И ты меня любишь.

— Те женщины до тебя были… Давно…

— Так чё ж? Все одно были. Ты душу на них изводил. Али так, без души?

— Трудные у тебя слова, — совсем растерялся Андрей. — Не знаю. Думаю, без души.

— Это ты врешь! — жестко заключила Катя. — Я теперь по себе знаю: врешь!

ГЛАВА 13-яЮВЕЛИРНОЕ ДЕЛО

В Иркутске, на улице Спасо-Лютеранской, 19, жил ювелир и часовых дел мастер Мари Куросава. Это был тихий и вежливый старик, много лет назад осевший в городе и снискавший репутацию безупречного коммерсанта.

Революционные бури, захватившие Россию, казалось, не задели часовщика. Правда, завсегдатаи его ювелирной лавки бесследно исчезли или, может быть, выжидали, не желая рисковать и надеясь на реставрацию.

Починка часов позволяла старику жить сносно и даже откладывать деньги на черный день, но это было далеко не то, на что рассчитывал японец.

Он надеялся вернуться домой в парчовых одеждах, или, как сказали бы русские, на коне, однако за годы жизни в Сибири не сбил большого капитала. Возраст уже не позволял старику ждать и терпеть, и Куросава делал свою последнюю ставку, вкладывая деньги, разумеется не единственные, в поиски Золотой Чаши.

В этот день Мари Куросава с утра чувствовал себя плохо: горчило во рту, подташнивало, и он рано запер двери мастерской. Теперь старик сидел в своем крохотном кабинете, украшенном дешевыми какемоно — бумажными картинами, на которых тушью были изображены пейзажи Японии, — и машинально курил сигарету.

Часовщик грустно думал о том, что не за горами новый, 1922 год, и его опять приходится встречать на чужбине.

Вздохнув, Куросава взял со стола маленький колокольчик и потряс им. Дверь скрипнула, вошел китаец-слуга и молча остановился у порога.

— Вы знаете, Лю, — помолчав, произнес Куросава, — русские долго воевали между собой — и это их дело. Но свинец и золото — увы! — плохие супруги. Коротко говоря, мои ювелирные дела дышат на ладан. А ремонт часов — слишком мало, чтоб жить по-человечески. Согласитесь, в таком почтенном возрасте, как мой, грустно питаться придорожными травами, не так ли?

Слуга вопросительно взглянул на часовщика: зачем длинное предисловие?

На сером лице старика ничего нельзя было прочесть. Китайцу казалось, что зрачки застыли и уже не живут. Под бледной верхней губой виднелись крупные неровные зубы — и это тоже создавало впечатление, будто хозяин спит или умер.

Лю был полная противоположность Куросаве. Грубо и прочно сколоченный, он обладал недюжинной силой, был молчалив и мрачен, порой грубовато откровенен, как все сильные люди. Со стороны могло показаться — не слишком почтителен к хозяину.

— Итак, у меня — поручение, — продолжал Куросава. — Вы помните Хабару и Дина, не правда ли?

— Да.

— Они застряли на полпути к Шумаку — и в этом моя вина. Хабара и Дикой торопились, у них были на то, разумеется, причины, но все-таки мне следовало задержать их. Теперь они толкутся на Китое без теплой одежды и припасов, ожидая помощи. Неделю назад в городе появился Дин. Артель должна получить необходимое, тогда можно надеяться: и крыса станет тигром, когда придет ее день.

Куросава покосился на Лю.

— Или я говорю глупо?

— Нет.

— Г-м… Бывает, и каппа[48] тонет. Случалось, и Кобо[49] делал описки.

— Да, но игра стоит свеч.

— Благодарю. Однако перейдем к делу. Дин немощен и один не увезет груз в горы. Вы поможете ему, Лю.

— Когда идти?

— Дорога трудна. Более того — опасна. Неразумно забывать о ЧК.

— Я помню. Когда выходить?

Куросава не ответил на вопрос. Он мельком взглянул на непроницаемое лицо слуги, похрустел сухими пальцами рук.

— Поедете на санях. Оставите их артели и вернетесь в седле.

— Хорошо.

— Путь — по Китою, и его нетрудно запомнить. Тем не менее, замечайте все. Вам придется посещать артель. Это сброд, а я не хочу оказаться слепцом без посоха.

— Разумно, хозяин.

— Я поручил Дину быть моими глазами и ушами на Шумаке. Он предупрежден: за попытку обмануть меня — будет жестоко наказан. Впрочем, мы уже не раз толковали с вами на эту тему.

— Да.

— Вы довезете груз — и только. Не следует лезть на глаза старателям. Я вполне полагаюсь на них.

В глазах китайца мелькнула ирония.

— Они — достойные люди. Но позвольте вопрос, Куросава-сан?

— Прошу вас, Лю.

— Вы не опасаетесь, что я договорюсь с Дином и обману вас?

Вопрос, кажется, не удивил старика.

— Нет, не боюсь. Вам некуда бежать, мой друг.

— Но все же, если…

— Тогда вас накажут другие.

— Хабара? Дикой? Кто?

— Кто-нибудь из; них.

— Что говорить, если меня возьмет ЧК?

— Что угодно. Молчите лишь обо мне. Иначе я не смогу помочь вам. Жене и сыну скажите, что отправляю вас в Омск за партией часов.

— Да, хозяин.

— Поймать рыбу, не замочив рук, нельзя. Но в случае удачи — награда за все.

Куросава поморщился, снова ощутив, как горчит во рту и временами бестолково дергается сердце. Он поглядел на молодого человека и с завистью подумал о том, что для Лю слово «болезнь» так же бестелесно, как и слово «ад».

— Итак, — подытожил старик, нарушая короткое молчание, — вы рискуете головой, я понимаю это. Но глуп тот, кто не ест суп из рыбы фугу[50], глуп и тот, кто его ест. Вы отправитесь этой же ночью, Лю Джен-чан. Все распоряжения уже даны.

— Могу идти? — спросил слуга, и снова ничего нельзя было прочесть на его лице.

— Да. Вы встретите Дина в полночь в лавке господина Исикава. Лошадь, сани и груз — там. Я еще увижу Дина и поговорю с ним.

Вечерние сумерки уже сгущались над Иркутском, когда Куросава, укутав горло большим шерстяным шарфом и облачившись в пальто на меховой подкладке, вышел из своего дома на Спасо-Лютеранской. Было холодно, свежий снег скрипел под ногами, и, казалось, что тротуар в туманной дымке вечера уходит в иную жизнь.

У электротеатра «Глобус» японец остановился, рассматривая объявления, и редким прохожим в этот час виделось, что старик с неподдельным вниманием пытается разобраться в мешанине концертов, лекций и митингов, обещаемых афишами.

Минутой позже сюда подошел человек в новом полушубке, и его узкие слезящиеся глаза тоже, будто магнитом, притянул веер афиш.

Убедившись, что улица пуста, он чуть дотронулся до рукава часового мастера, сказал негромко:

— Я плиди, господина Кулосава.

— Здравствуй, Дин, — не поворачивая головы, отозвался часовщик. — Ты точен, как всегда.

— Ха! — вежливо оголил зубы китаец. — Я — холосая люди, господина Кулосава. Холосая люди — всегда смотли часы. Так?