Камень-обманка — страница 64 из 87

Россохатский растерянно пожал плечами, но вдруг вспомнил рассказ Хабары о Золотой Чаше. Неужто Дин, не дожидаясь тепла, рискуя сломать шею, ищет исполинов котел? Да ведь это сказка, легенда, рожденная нищетой, тоской по внезапному чуду! Такие сказки: бродят по всем уголкам земли, несть им числа… Бедные бородатые дети, обойденные судьбой!

Стало зябко, и сотник направился в сарай, к Зефиру.

На жеребца горько было смотреть. Он сильно отощал, а в глазах недвижно стояли уныние и тоска. Андрею хотелось сказать какие-то слова ободрения и ласки, но получалось грустно, и он в совершенном огорчении вернулся в избу.

«Что они там делают? — ощущая неясную тревогу, думал он о Хабаре и Кате. — О чем у них речь? Или не речь только?..»

…Кириллова и старатель отошли от зимовья всего сотню шагов, когда Гришка остановился и стал сворачивать цигарку.

— Скоро умаялся, — усмехнулась женщина.

— Потолковать надо, — напомнил Хабара.

— О чем же это?

— Скажу. Потерпи.

Поджег табак, медленно повернулся к Кирилловой, сказал, щуря глаза:

— Я тянуть не любитель, девка. Мне отец твой спьяна проболтался как-то: знаеть-де дорожку к Золотой Чаше. Не стал бы он секрет с собой в могилу уносить. Чай, сказал те?

— Я думала — про любовь… А ты, выходить, по Чаше скучаешь?

— По ней, Катя.

— Не знаю. Отец ненароком помер. Ты помнишь.

— Не в том суть, Катя. Пил Матвей горькую, прости его господь за то, и понимал: не идти ему на Шумак.

— Ну, чё в душу вкогтился? — нахмурилась женщина. — Ежели у тя все, пойдем в зимовье. Озябла я.

Гришка кинул цигарку в снег, покосился на Кириллову, и внезапно в его глазах загорелась кровь бешенства.

— Ты, как глядишь, я тя этому офицерику так, задарма отдал? Али мне сто лет, дура?!

У Кати тоже вдруг, как и у Гришки, глаза стали на крови, а лицо, напротив, побелело от гнева.

— Ты отдал, варнак?! Я чё, варежка, меня дарить, кобель!

Хабара потоптался на снегу, сказал разом засохшим, скрипучим голосом:

— Не скажешь, стало быть. А ежели с парнем твоим чё случится? Ежели он, бедняжка, в ущелье невзначай рухнеть и спину сломаеть? Нешто не жаль будет, Катька?

Кириллова отозвалась со злобой:

— С Андреем чё выйдеть худое — я тя зубами загрызу. Ты помни.

Гришка усмехнулся.

— Аль не понимаю? Его стрелять стану и тя не пощажу. Мне моя голова пока не лишняя.

И по тому, как он сказал это, Катя вдруг с ужасом поняла, что не шутит, а сдержит слово, и на мгновение растерялась.

— Затолковал свое, — кинула она, поглядывая на Хабару исподлобья. — И я цену-то золотишку знаю.

— Найду — поделим по-божески, Катерина.

— Теперь вижу: от тя до бога столь же, сколь от земли до неба. Нет, ничего не знаю я, Хабара.

— Тащишь беду за хвост, девка… — совсем потемнел артельщик. — Ни себе, ни другим. Ну, смотри, коли так…

Катя на один миг представила себе окровавленное тело Андрея, его стеклянные, бесчувственные очи и выдохнула, чуть не плача:

— Хоть ялова, да телись… Ну ладно, лешак тя понеси!

— Так-то лучше будеть, Катя, — серьезно заметил Хабара. — Чё золоту без толку пропадать.

— Отвернись, — попросила женщина.

— Ха! — осклабился артельщик. — Я уклонюсь, а ты мне в затылок пальнешь! Чужую голову кочнем ставишь!

— С перепугу одурел, — нахмурилась Катя. — Из чё стрелять стану?

— А-а, верно, — усмехнулся Хабара, — берданка твоя в избе, совсем запамятовал.

Он отвернулся от женщины. Катя тоже стала к нему спиной, расстегнула ватник, пошарила за кофтой. Достала из-за пазухи пакетик из клеенки, раскрыла его.

— Обернись теперь. Возьми.

— Чё это? — спросил Гришка, разглядывая лист бумаги, испещренный кружками, крестиками, стрелками. Губы у него побелели от волнения.

— План, аль не видишь. Вот это — изба наша, а тут затески показаны.

— А Чаша где ж?

— Не знаю. По затескам идти надо.

Артельщик недоверчиво покачал головой.

— А чё ж сама не искала?

— Ходила. Затесей нет. Можеть, заросли, а можеть, глядела не там.

— Где батя бумажку добыл? Верная ли она?

— Сказывал, у Ильчира. На руднике. Фунт золота заплатил.

Помолчала.

— Считай, откупилась я от тя, Хабара. Не лезь в душу мне более.

Гришка усмехнулся.

— Малая для тя потеря, Катя. Ты ее, бумажку, чай, наизусть вызубрила.

— Нешто нет. Ну, уходи.

— Спасибо те, Катя. Я поделюсь, коли найду, не сомневайся.

Нерешительно покашлял.

— Ты, ежели Дин спрашивать станеть, молчи. Чё старику на тот свет запасать?

Катя, не отвечая, запахнула ватник и, не оглядываясь, пошла к избе.

Хабара остался на месте. Еще не веря в радость, в удачу, он без толку топтался на месте, то болезненно морща лоб, то глупо похохатывая. Да нет — не стал бы старик Кириллов оставлять дочке в наследство чушь, пустую бумажку, прах!

Вдруг захотелось, сломя голову, бежать к Шумаку, искать деминские затёски, вгрызаться ножом, топором, лопатой в скалу, набивать самородками карманы, суму, пазуху. Однако понимал, что так, без смысла, ничего путного не выйдет, да к тому же Чаша закована льдом, и, вздохнув, отправился вслед за Катей.

Россохатский ждал Кириллову возле зимовья. Увидев ее в сумраке наступившего вечера, он нервно поежился и опустил голову.

— Ждал? — спросила Катя, вплотную подойдя к Андрею.

И заметила устало:

— Вот сразу и видать, чё ты — любовник, не муж. Мужья, говорять, жен не ждуть. А чё ее ждать — весь век под боком, хошь не хошь — надоесть.

— Где была?

— Гуляла. Нешто нельзя?

— Нельзя. Побью, Катька.

— Бить будешь жену. Пока потерпи, ваше благородие.

Андрей понимал, что Катя задирается, что у нее испорчено настроение, но даже предположительно не знал, в чем дело. Он разумел твердо лишь одно: это результат ее прогулки с Хабарой. И чувствовал, как раздражение корежит душу.

— Где Хабара?

— Лешак его знаеть. Тут где-нибудь…

— Зачем звал?

— Ладно, айда в избу, — сказала Катя, не отвечая на вопрос. — Ужин-то поспел?

Они уже вяло ели суп, когда вошел Хабара. Бросил взгляд на лежанку Дина и, сразу потускнев, спросил:

— А где старик?

— Не знаю, — грубовато отозвался Андрей. — За ветром гоняется. Не сидится вам!

Гришка вполне ясно понял, кому это «вам», что-то хотел ответить, но в эту секунду заскрипела дверь, и появился Дин. Он устало протер оружие, прислонил его к стене, без слов подсел к печке и подставил Кате миску.

Выхлебав суп, так же молча отправился к нарам, лег и отвернулся от людей.

Катя и Гришка переглянулись, но тотчас отвели глаза друг от друга.

Андрей перехватил эти взгляды, и ревность, подозрения, опаска вспыхнули в нем с новой силой.

ГЛАВА 20-яПУЛИ В СПИНУ

Зефир пал за неделю до свежей травы. Конь лежал в своем загончике плоский, будто нарисованный детской рукой, и на открытом его глазу бельмом стыл залетевший через щели снег.

Россохатский, войдя утром в сарай, наткнулся на мертвого жеребца и одеревенел. Нет, конечно же, видел, как с каждым днем Зефир становился всё хуже и хуже, как лезли у него из-под кожи ребра и делалась непомерно длинной и худой морда. И всё ж надеялся: конь дотянет до тепла, отъестся на густых саянских травах, и прежняя удаль вновь засияет в его глазах. А раз жив Зефир, то, может, как-нибудь и удастся вырваться из глуши, вернуться в свое тихое и устойчивое прошлое. Россохатского согревала эта иллюзия былого относительного благополучия, крошечная искра надежды.

Со смертью коня последняя жилка, скреплявшая Андрея с той, другой жизнью, резко оборвалась, и никаким узелком, никакой починкой ее теперь не связать. Так, во всяком случае, казалось Андрею.

Он долго стоял у трупа животного, и уже не было мыслей в голове, а давила душу почти физическая горечь и боль.

Хабара, успокаивая Россохатского, проворчал:

— Всё одно, сотник, не жилец он был на земле, твой конь. Да и мы уцелеем ли — одному богу известно. И ни к чему лишняя скорбь.

Еще в первых числах апреля задул холодный северо-западный ветер, и до самой середины мая подметал он тайгу гигантской метлой, сбивал в тесные стада тучи над гольцами, обрушивал внезапные ливни на оживавшую тайгу. Чуть позже докатывались до Шумака душно-тревожные запахи лесных пожаров.

Весна шла по Саяну кавалерийским наметом, зажигая светлячки альпийских цветов, выбрасывая над землей острую зелень черемши и щавеля. Покурчавели березки, май мутил воды, и горланил в лесу разный певчий народишко. В сосновых кронах почти беспрерывно раздавались игрушечные взрывчики: трескались шишки, рассеивая зрелые семена по миру.

Звенели там и тут зяблики, слышалась первая песня самца-кукушки, мелодично ворковала горлица, метались в поисках пищи горные новоселы — бурая оляпка, пеночка, лесной дупель.

На Шумаке появились забереги[60], заплескалась верховка[61], ветер съедал снега на полянах, дни приметно росли и, наконец, тепло побороло зиму.

Во второй половине мая трава уже густо покрыла землю и подрос лук-черемша. Его очень ждала Катя.

Теперь она немного разнообразила еду, варила из молодой крапивы и щавеля зелёные щи, подавала на стол траву-кислицу.

Выросшая в таёжных походах и на биваках, Кириллова отлично знала, какие из трав годятся в пищу. Она готовила отменный суп из крупных волосистых листьев и гигантского стебля борщевика, или, как его чуть иначе называют, борщевника. Собирала вдоль троп корни одуванчика, разрезала и сушила их, затем подрумянивала на огне и, вся сияя от удовольствия, угощала мужчин.

Кормя Андрея, говорила:

— Летом да осенью и воробей богат. Нешто нас тайга не прокормить? Вот, скажем, лопух. Вроде бы и ни к чему он, сорняк, а нет ведь. Поздней осенью стануть его корешки с кулак — и можно их заместо картошки жевать. А то еще — мать-и-мачеха. Желтенькие у нее такие цветочки, и растуть на коротких, толстеньких стебельках. Похожа та травка на одуванчик. А когда отцвететь, выйдуть зубчатые листики, поверху ярко-зеленые, гладенькие, холодненькие, а понизу — белые, легкие. И листья, и цветы можно сушить и пить, как чай. Также при нужде лечать теми цветками простуду и кашель. И, выходить, не время нам пропадать с тобой, Андрюша.