Девушка сама усмехнулась противоречивости непроизнесенных слов, тому, что хотела сказать: милый, добрый дедушка! Как это странно и неожиданно, что в их жизнь входит еще один человек. Входит в жизнь, как вошел в эту комнату, — не спросясь… Вошел — и притворил за собой дверь… Как хозяин…
Забыв о документах, Настя встала и, обогнув стол, подошла к деду. Прижалась щекой к его небритой щеке, и седая колкая щетина показалась мягкой, ласкающей. С чувством человека, желающего спрятаться от чего-то в траве, потеряться в ней, девушка потерлась подбородком о щеку деда, словно раздвигала траву.
Не спряталась.
— Деда!.. — сказала она и замолчала, оробев. — Что, если я выйду замуж, деда?
У него ослабли, опустились плечи. Лица Настя не видела — их лица были в одной плоскости. Еще крепче прижалась к его щеке, чтобы не повернул голову, не взглянул бы на нее.
Фома Ионыч молчал.
Она опять — теперь уже ластясь, уверяя в нежности — пригладила подбородком щетинистую седину.
— Что же… — выдохнул дед. Рука его, придавленная в плече тяжестью Настиного тела, медленно потянулась к трубке. — Все выходят… Такое дело…
Трубка, которую он по-нескладному держал за мундштук, пахла горечью. Дед медлил набивать ее. Настя не отворачивалась от запаха, вдруг переставшего быть противным.
— Такое дело, На́стюшка!..
Девушка услышала, как он громко-громко пожевал губами, и представила выражение лица — растерянное, с ищущими неизвестно чего глазами.
— Вроде бы спешить нечего, — продолжал Фома Ионыч, — годы твои только к тому подходят. Ну, да разве я указчик какой? Девке, что птице, крыльев не свяжешь. Где уж!
— Может, я никуда и не полечу, деда!
— Это уж не тебе решать!.. Куда иголка, туда и нитка. Лишь бы парень хороший попал… Самостоятельный…
— Хороший, деда!
Он сделал движение головой в ее сторону, заставив отшатнуться.
— Ай уже приглядела?
Настя невольно улыбнулась: чудак дед, разве собираются выходить замуж неизвестно за кого? Смущенно отвела взгляд…
— Во-он как!.. — значительно протянул Фома Ионыч. — Где же ты это? В Сашкове? Не Кольку ли Буданцева, больно он ласково со мной надысь поздоровался?..
— Нет… Я после тебе скажу… Потом…
— Чего так? — удивился было Фома Ионыч, но сам же ответил на вопрос: — Приглядеть приглядела, да за сватаньем дело? Ладно, пущай возле походит! Покрути голову, без этого нельзя…
Фому Ионыча не удивила внучкина скрытность. Зато удивила Настю. Утопив тяжелую от мыслей голову в горячей подушке, девушка пыталась объяснить себе самой, почему захотелось промолчать.
Почему она, стесняясь своего счастья, вот уже несколько дней прячет его от людских глаз? И Борис — тоже?
И поняла: она прячет оттого, что так поступает Борис. Делает вид, будто между ними ничего не произошло. Значит, следует делать так.
А зачем?
Наплывая одно на другое, смешиваясь, сливаясь чертами, из ниоткуда начали возникать лица людей. Наглое, ухмыляющееся — Воронкина. Почти девичье с нависающей на глаза челкой — Ганько. Дерзкое, дергающееся от бешенства — шугинское.
«Смуглянка — тоже в общее пользование? Как и самовар?» — по-шугински изламывая губы, смеялись лица.
Вот зачем надо прятаться!
Борис не хочет, чтобы в нее швыряли мерзкими словами, перемигивались. Для них не существует ничего святого, ничего чистого. Нельзя, чтобы они знали, чтобы догадывались о ее счастье!
Вспомнилось, как Шугин спрашивал на крыльце: «Мешаю? Баяниста своего ждешь?»
И вдруг она поняла непонятое тогда. Словно кто-то убрал от глаз ладонь, мешавшую смотреть. Увидела боль и отчаяние, где раньше видела только злость да зависть. В чертах мертвенно бледного при звездном свете лица. В пальцах, не обжигающихся об огонь папиросы. В словах, принятых тогда за попытку обидой ответить на обиду.
Чтобы не вскрикнуть, Настя придавила зубами край одеяла: между ней и Борисом стоит Шугин! Уголовник, бандит, которому ничего не стоит ударить ножом, убить! Вот от кого надо прятать счастье!
Все, все словно осветилось вдруг и в этом, другом свете стало объяснимым, даже не требующим объяснений. Столько времени ходила по краю пропасти, не видя ее! Не боясь, не подозревая правды! Одна-одинешенька оставалась с Шугиным в бараке, в Сашково ездила по безлюдной дороге!.. Слепой, что ли, была раньше? Хорошо, что Борис умный, все видит и понимает. За нее боится, ее бережет!
Тревога растворилась в темных волнах набегающего сна. Вдруг стало удивительно радостно и спокойно, как будто широкая спина Бориса заслонила от всех тревог, от всех сомнений. Как на короткой белой дороге в черном лесу, когда Борис шел впереди, принимая на себя удары швыряющейся снегом метели.
19
Виктор Шугин плевать хотел на все комплексные бригады леспромхоза. В особенности на усачевскую. Но во-первых, этот фрайер с баяном обошел его, Шугина, тем, что теперь нельзя учесть личную выработку Усачева. Разве Виктор не понимает, что такое работа комплексным методом? Как говорится, не первый год замужем — понимает! Если в бригаде трелевщикам нечего возить, они встанут на валку. А потом, когда лес на складе, поди разберись — сколько напилил Усачев, сколько — еще кто-то. Общий котел. Комплекс. Во-вторых, Усачев теперь может давить понт: доверили бригаду, начальником поставили! Молодчик, умеет жить! Может!.. А в-третьих, Виктор слышал, как Тылзин говорил Сухоручкову: «С Латышева, брат, организацию производства спрашивают… А Борька что же?.. Опыт опытом, а единственный подходящий парень…» Значит, его, Шугина, подходящим не считают? Ладно!
Потушив о подоконник папиросу, он покосился на Стуколкина. Тот ковырял шилом валенок, лениво переругивался с Воронкиным из-за ничего, чтобы убить время.
— Слушай, Никола! — Виктор дождался, пока Стуколкин к нему повернется. — Ты заполнял наряд. Не посмотрел, как там культбригада рогами упирается? Сколько они вывезли сегодня?
— Усачев-то? Черт их знает…
— Должен ты им, что ли? — спросил Костя Воронкин, поднимаясь из-за стола. — Или своих кубиков мало?
Шугин закурил новую папиросу.
— Хотел украсть у них сотню осиновых баланов, а тебе толкнуть. По червонцу бревнышко. Возьмешь? — он деланно рассмеялся.
— Цыгану продай. Он всю дорогу пугает, что воровать завязывает. Будет лесом барышничать. Ты ему по червонцу, а он — по два.
— Тебе для гроба даром подкину, если подохнешь. Деловой сосны, первый сорт. На радостях! — пообещал Стуколкин.
Виктор потянулся, изображая полное душевное спокойствие. Неторопливо выпустив кольцо сизого дыма, сказал:
— А ведь нам, братцы, не светит вся эта заваруха с бригадами. Надо соглашаться на комплекс.
— На что он тебе сдался? — равнодушно поинтересовался неразговорчивый Ангуразов.
— Тошно тебе без него, да? — подхватил Воронкин.
Виктор решил ответить Воронкину:
— Как без него, так и с ним. Одинаково. Просто неохота, чтобы в нос тыкали фрайерами. Надоело. Всю дорогу тебе на кого-то показывают. Каждая псина думает, что ты способен только по тюрьмам сидеть.
— Из каждой такой псины я способен двух сделать. Или четырех! — поиграл бицепсами Воронкин.
— И заплыть по новой… — сказал Стуколкин.
— Точно, — беззлобно усмехнулся Ганько. — По семьдесят четвертой. Ты же натуральный хулиган.
Это была обычная трепотня, обижаться не стоило. Воронкин засунул в проймы застиранной майки большие пальцы и, перебирая остальными, как при игре на пианино, выпятив грудь, заявил с подчеркнутой шутовством гордостью:
— Извините. Майданник, а по-фрайерскому — специалист по освобождению пассажиров от лишнего багажа.
— Был! — Николай Стуколкин швырнул валенок под койку. — Был, Костя! Сейчас ты — натуральный работяга. Лапки в трудовых мозолях.
— Еще буду, Никола! — пообещал тот.
— Трудиться не нравится?
Зажмурясь, сморщившись, словно раскусил что-то очень горькое или кислое, Воронкин отрицательно закрутил головой.
Стуколкин даже не посмотрел в его сторону:
— Валяй. Два раза украдешь, на третьем сгоришь…
— Чего ты меня пугаешь? — закипая, срываясь на обычную в таких случаях показную истерику, шагнул к нему Воронкин. — Хочешь, чтобы я всю дорогу ишачил, как теперь? Да?
Пожав плечами, Стуколкин спросил не его, а Шугина:
— Разве пилить такие же баланы под конвоем в оцеплении не называется ишачить? Наверное, теперь это называется «воровать»?
Шугин не ответил: Воронкин не дал ответить. Заговорил, брызгая слюной, нервничая всерьез:
— Слушай, Витёк, что ему надо, падлюке? Если бы я боялся риска, я не был бы босяком. Был бы фрайером.
— Прижали, гады! — неожиданно изрек Ангуразов. — Не те стали времена. Не кормят даром начальнички…
— Можно еще прокантоваться, Закир!
— Можно, конечно! — бездумно, из солидарности только, согласился тот.
Упираясь пяткой в край табуретки, Стуколкин подтянул к подбородку колено, пухлое в ватной штанине. Как на подушку, положил на него лохматую голову.
— Мне наплевать, — сказал он, успев в паузе глазами пробежать по всем лицам, — что вы думаете делать. Как хотите. Я всю дорогу воровал. Всю дорогу жулик. Кто-нибудь скажет «нет»?
Все выжидающе молчали.
— Я всегда приду к во́рам, и мне не начистят рыло. Я всегда поделюсь с вором последним куском хлеба. Но сам я воровать кончил. Кончил внатуре…
— Твое дело, — поднял и опустил плечи Воронкин.
— Каждый имеет на это право, — как всегда, согласился с ним Ангуразов.
— Может быть, — после паузы продолжил Стуколкин, — кого-нибудь из вас босяки спросят за Цыгана. Почему Цыган завязал? Я могу объяснить… — он опять сделал паузу, а потом, рубя фразы: — Я не стал честным. Просто научился считать, что за каждый месяц на воле тянул два года. Ишачил меньше, чем ишачили там фрайера. Но ишачил…
Он закурил, пальцы его вздрагивали, дважды сломал спичку.
— На воле теперь не разгуляться, братцы! Не то время. Украл — и сиди в хате, втихаря пей водку. Вылез на улицу — берегись выкинуть лишний червонец. Иначе сразу попадешь. Прописал паспорт — участковый спросит: где работаешь? Не прописал — дворник стукнет участковому. Лучше без несчастья заработать грошей на ту же пьянку и не оглядываться… Конечно, украсть можно больше. И легче… — Он усмехнулся, сделал пару затяжек. — Идешь на дело, думаешь: пройдет! Знал бы, что наверняка сгоришь, — не пошел бы! Так, Костя?