— Ладно, — сказал он, — уберусь. Вечером приду, ага?
— Очень ты нужен здесь!
— Нужен! — дерзко заявил Генка.
— Ты уверен? Тогда приходи через час, так и быть. Кажется, сегодня мы дома. Правда, Вера Николаевна?
— По-видимому! Михаил Венедиктович решил отказаться от таежных участков. По ним накоплен достаточный материал.
Долгим оказался этот час. Генка успел позавтракать. Отобрать три батареи для нового бакена, перепробовав добрый десяток. Пособить отцу в установке фонаря и автомата-выключателя на бакене, погрузить бакен и «щуку» — плотик бакена — в лодку.
— Петьку-то где черт носит? — сердито спросил у сына Матвей Федорович.
— Кондрат его на катер позвал.
— Пошто? Не знаешь?
Генка пожал плечами: не хотелось заводить с отцом неприятный разговор.
— Придет Петька — сплаваете, поставите бакен, — пытаясь подражать Мыльникову, приказал Матвей Федорович. — Между первым и вторым. На половине. Половину сметете угадать? Хитрости нету — посередке поставить.
Отец направился домой. Генка дождался, покамест он свернет за угол, к крыльцу, чтобы тоже уйти — к Эле. Бакен не обязательно сию же минуту ставить, день долог!
Он уже поднимался на косогор, когда над второй тропкой — от домика, занятого москвичами, — показалась Эля. Генка не стал спускаться вниз до того места, где сходились обе тропинки, а начал махать прямиком, норовя ставить подошвы сапог ребром, чтобы не скользили по крутому склону.
— Ты не занят? — спросила Эля.
Он покачал головой: нет.
— Тогда знаешь что? Давай пойдем!
— Куда?
— Ой, да разве не все равно? Вот, прямо по берегу. К тому мысу, — она покосилась на катера, мимо которых следовало пройти, и, тряхнув волосами, перевела взгляд на Генку.
— Что еще за катер? Тоже ваш?
— Речной надзор. — Расследовали, отчего получилась авария.
— Нашли причину? — без интереса спросила Эля.
— Причина ясная — рулевой плохо смотрел. Старшине катера крепенько дадут прикурить, пожалуй. Ну, а нам добавочный бакен поставить Мыльников приказал.
Эля, полуобернувшись, бросила еще один взгляд на катер — прощальный.
Сразу же за ключом, как только густо разросшийся на его берегах тальник скрыл их от любопытных глаз, если таковые и следили за ними, Эля, замедлив шаги, прижалась к Генкиному плечу. Уверенная, что он не даст оступиться, запрокинула голову, глядя в небо, и чуть-чуть отвернулась, уклоняясь от его губ.
— Потом, ладно? Слушай лучше, как поет река.
Генка покорно притворился слушающим, а Эля, помолчав, бросила на него быстрый взгляд и рассмеялась.
— Знаешь, я столько хотела сказать тебе, — ужас! Ну, всякого, про нас обоих. А теперь не знаю, о чем говорить!.. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Генка, в самом деле понимая состояние девушки. Он тоже собирался очень многое сказать и не находил нужных слов. А если бы нашел, их все равно не хватило бы: куцыми и фальшивыми становятся иногда самые расчудесные слова.
Прижимаясь друг к другу, чувствуя тепло друг друга и радуясь этому теплу, оба не видели дороги под ногами, не замечали камней и колдобин на ней. Они шли, теплом своих тел, и заботой бережных рук, и молчанием, говорящим о бесконечно многом — как музыка, рассказывая друг другу все то, что намеревались рассказать. Пожалуй, слова даже мешали бы!
Шли почти возле самой воды, не устающей перекатывать на новые места отмытые добела песчинки. На отмели, переходящей в довольно крутой скат берега, щетинился дикий лук, все еще не желающий отцветать. Его шарообразные сиреневые цветы, неяркие и некрасивые, казались наколотыми на острые лезвия стеблей. Бабочки-поденки, тоже некрасивые, тоже неяркие, изредка опускались на них и тотчас взлетали, часто, испуганно махая крыльями. Склон берега был вовсе голый, растрескавшийся, изрытый черными норами ласточкиных гнезд. А на реке, среди неопрятных, похожих на плесень или накипь, скользких трав, по заблудившимся бревнам расхаживали вороны, охотящиеся за дохлой рыбой. И тем не менее Эля сказала, блестя глазами:
— Посмотри, до чего же здесь хорошо! Правда?
— Здесь плохо. Дальше, где скалы начинаются, там — да!
— Не ври, везде хорошо! Ой, Генка! Какая там рыба плеснула! Ты видел?
Генка видел только одну Элю.
— Вон там, за травой… Наверное, таймень, да?
— Чего ему здесь делать, у берега? Щука.
— Тогда огромная! — восторженно согласилась Эля.
Там, куда показала девушка, метрах в трех от берега, снова колыхнулась вода. И еще раз.
— Видел теперь?
— Видел. Ну-ка пойдем.
Они не пошли, а побежали, взявшись за руки. У воды Генка остановился первым и, удержав Элю, рывком притянул к себе. Показал на следы резиновых сапог на песке.
— Петька Шкурихин. Осетра поймал.
— Где? — удивилась Эля, отыскивая глазами лодку и рыбака.
— Так это же осетр бултыхался. Петька его на кукан посадил. Чтобы живой был.
— Давай отпустим?
— Ну его, — отмахнулся Генка. — Айда к скалам!
Оба сразу же забыли о пойманном осетре, о Шкурихине. Главным и единственно интересным в мире были они сами. Смешно, странно было бы думать или говорить о чем-то другом, далеком и незначительном. Думали и говорили о себе, вспоминая Ухоронгу, начало любви, смеясь над тогдашней своей робостью, мешавшей сказать друг другу то, что так легко, просто и радостно выговаривалось теперь. Признавались в смешных взаимных обидах, совсем недавно казавшихся горькими. И чуть не забыли, что пора возвращаться, что у обоих есть дела, обязанности. Очень не хотелось возвращаться, но Эля набралась решимости.
— Хорошенькое дело — ушла на полчасика! Ничего себе полчасика! И все ты виноват! До чего же ты вредный, Генка! Тебе не стыдно?
Нет, он не собирался стыдиться. На душе было удивительно безмятежно, чисто и солнечно, словно весной в молодом березняке, где одетые клейкой листвой деревца не застят света, а травы, еще не начинавшие лохматиться, кажутся умытыми и причесанными по-праздничному.
Скалы остались у них за спиной, когда впереди, на голой отмели бечевника, показался идущий навстречу человек. Генка поморщился.
— Петька — видать, за осетром.
— Подождем, пока он уйдет? — спросила Эля, понимая, что Генке неприятна встреча.
— Зачем?
Конечно, встреча была неприятной. Конечно, лучше бы не встречаться с Петькой теперь. Но уклоняться от встречи он не желает. И знает, что следует сказать в ответ на Петькины обвинения!
Но Петька не стал обвинять. Насмешливо ухмыльнувшись, скользнул цыганскими глазами по фигуре Эли, подмигнул Генке. Как-то особенно подмигнул, словно это относилось не к тому, что застал Генку вдвоем с девушкой. И усмешка, пожалуй, была особенной, но невеселой.
— Такие дела, связчик. — Шкурихин помотал головой, швырнул на песок принесенный топор и достал папиросы. — Уезжаю от вас. Амба. Сейчас в леспромхоз поплыву, корову у меня там торговали. В общем базарю все лишнее. Выгнал меня Мыльников: дознались, суки, что сохатый в мою петлю попал. Плевать! Подамся на Ману.
Генка догадался, что инспектор не рассказал Петру, как узналась правда. Покосился на брошенный Петром топор — принес, чтобы осетра зарубить, живого не повезешь продавать! — и, щуря глаза, подбираясь в случае чего ответить на удар ударом, сказал:
— Про петлю — это я. Из-за справедливости.
И опять Шкурихин повел себя вовсе не так, как ожидалось. Не ударил, даже не выматерился.
— Черт с вами со всеми. Надоело уже здесь.
Генка растерялся от неожиданности. Готовился если не к драке, так к ругани и оскорблениям, и вдруг…
— А в общем ты молодец, конечно! — сказал Петр. — Я тебя, подлюгу, из тюрьмы за уши вытянул, а ты… Ладно! Я, брат, не пропаду нигде. Шкурихин с людьми жить может…
— Что зверей бил тоже, так я не отпираюсь. Даже не думаю отпираться. За это в тюрьму не посадят, можешь хоть сейчас инспектору рассказать.
— А катер с паузком? — щурясь, спросил Петр.
— Что катер с паузком?
— Ничего, — ухмыльнулся Петр и, раскатав голенища сапог, поднял топор, шагнул в воду. Не оборачиваясь, через плечо бросил: — За это, брат, по головке не погладят. Это тебе не сохатый. Не пять сотен штрафа.
— Ты меня не заводи, — обозлился Генка. — Знаешь ведь, что я ни при чем.
Тогда Шкурихин повернулся, громко пробурлив в воде сапогом.
— А кто должен был за «маткою» обстановку проверять? И закрывать фарватер, покуль бакена нет на месте?
— Следом за «маткой» я в шиверу не плавал, это верно. А фарватер закрывать ни к чему было. Бакены правильно стояли, ни одного «матка» не утащила. Мы с батей к паузку плавали, и «Ласточка» вниз пробежала.
— Когда? После того как Петр Шкурихин верхний бакен назад притянул. Вот вы когда плавали…
— Врешь! — сжимая кулаки и чувствуя, что сердце тоже сжимается, крикнул Генка.
Шкурихин сплюнул в его сторону изжеванным окурком, презрительно повернул спину. Нашарив топорищем кукан, потащил к берегу показавшую спину громадную рыбину. Намотавшаяся на кукан трава соскользнула к узкому рылу осетра, вытянулась длинными, разлохмаченными усами. Когда могучая рыба, до половины вытащенная на плоский берег, была убита, Генка спросил с робкой надеждой:
— Врешь ведь?
— Иди… знаешь куда?
— Врешь! Как собака брешешь! — с вызовом отчаяния закричал Генка, пытаясь вывести Петра из себя: пусть проговорится в горячке, что врет, мстит за свое увольнение, за пятьсот рублей штрафа. Пускай взъерепенится, шарахнет матом и выдумает что-нибудь другое, оскорбит.
Шкурихин даже не обернулся.
— Ладно, пусть брешет! Пойдем, Эля! — позвал Генка девушку, растерянно смотревшую на Петра.
С полкилометра они прошли, не обмолвившись ни одним словом. Потом Генка оглянулся и выругался:
— Гад!
— Врет, конечно! — сказала Эля, но Генка ей не поверил. Потому что ее глаза спрашивали: врет или не врет? Потому что ее руки, беспокойно перебиравшие распахнутый ворот блузки, спрашивали о том же. Спрашивали у него, у Генки.