— Нет, самая дорогая так и будет — бриллиантовая.
— Значит, камешек, что называется, чистой воды?
— Да, без всякого нацвета.
— Бриллиантик высшей категории?
— На высшую, на шестую группу он не вытянет. В его основании есть сколик.
— Заметный? — деловито спросил Рябинин.
— Нет, конечно. Но в лупу вид…
Она не кончила начатого слова, отпрянув от стола, точно Рябинин на неё замахнулся. Но Рябинин опустил глаза, не в силах видеть чужой униженности. Ему захотелось пропасть из своего собственного кабинета, улететь мгновенно в форточку, что ли, — и оставить эту лживую девицу, с которой так неожиданно свела судьба. Эта лживая девица была преступницей. И ему захотелось… Но топаз светился далёкими годами…
Топаз вздрогнул, гулко ухнуло дерево, и волна французских духов пошевелила его волосы…
Жанна упала на стол и зарыдала на всю прокуратуру.
На следующий день Рябинин не пошёл в маршрут — не мог. Начальник партии пощупал его лоб и велел лежать. Маршрутчиком к Маше определили Степана Степаныча. Рябинин побрёл берегом, бездумно и слепо, пока не дошёл до скалистых выходов аргиллитов. Он сел на треснутый останец, сгорбился и стал глядеть на воду.
Она похолодела, попрозрачнела, понесла клочки пены и сорванные временем травы и ветки. Утренняя галька холодила ноги не по-летнему. Чаще ложились туманы, сползая с сопок, а может быть, и с самого Сихотэ-Алиня. Стали дуть внезапные ветры, щекасто распирая палатки. Покраснели листья-плети дикого винограда, рубиново занавесив поскромневшие стволы…
Сухо хрустнула галька. Рябинин повернул голову на этот сейчас ненужный ему хруст. Маша подошла пугливо, как провинившаяся школьница. Она уже оделась в маршрутные брюки и куртку — только её белёсый платочек полоскался в руке, ещё не обуздав свободных волос.
Рябинин отвернулся. Вода бежала, как бы застыв в своём вечном движении. Застыли крепкие и нависшие аргиллиты. Застыл голубеющий Сихотэ-Алинь. И он бы стыл тут, как тёмный останец, не трепещи над ухом белёсый платочек.
— Серёжа, я ни в чём не виновата…
— Почему сразу не сказала? — жёстко бросил он слова на воду, и они вроде бы отскочили от неё, как плоские камешки.
— А зачем?
— Я бы знал правду.
— А зачем? — повторила она с тихой настойчивостью.
— Неизвестность устраивает только трусливых.
— Ах, Серёжа, ничего ты в любви не понимаешь…
— В чужой, — злорадно добавил он.
— Даже в своей.
— Чего я не понял? — он через силу обернулся к ней, к косынке, трепещущей на уровне его глаз.
— Серёжа, любовь — это когда человеку хорошо оттого, что любимому хорошо.
— Мне теперь совсем не хорошо.
— Но тебе было хорошо.
— Да, мне было хорошо.
— Я и хотела, чтобы тебе подольше было хорошо.
— А потом что?
— Серёжа, а почему тебе потом стало нехорошо?
— Садистский вопрос.
— Если счастлив любимый человек, то и ты счастлив… Не так ли?
Рябинин промолчал. Его ум не работал, а сердцу логические задачи были не под силу. Он перевёл взгляд на чёрную, по-осеннему стекленевшую воду. Полевой сезон кончился. Осталось несколько маршрутов. Потом они разъедутся, затеряются… И конец.
— Серёжа, редко у кого всё сбывается, — сказала она неуверенно, как бы раздумывая, нужно ли это говорить.
Он вновь не ответил. Что у него сбылось? Да он и задумал-то лишь одно, единственное, главное. Вернее, у него появилось в жизни одно, единственное, главное, вдруг унесённое неизвестно куда и неизвестно почему. Как этой рекой, бездумно несущей пену, листья и ветки.
— Серёжа, мы всегда получаем меньше, чем ждём…
Меньше, чем ждём… То, чего ждал он, не делилось на «меньше» и «больше» и ничем не мерилось — всё или ничего.
— А почему, Серёжа? Потому что никогда не знаем, чего ждём.
Сознание, даже отключённое, нашло в себе малые силы не согласиться. Он знал, чего ждал.
— Серёжа, я пошла…
Всю последующую жизнь он хотел понять, какая же тревога заставила его глянуть на Машу тем редким и запечатляющим взглядом, который оставляет лик человека в бороздках памяти навсегда; глянуть тем взглядом, который стукнул в его собственное сердце болезненным толчком… Прощался ли он с ней, уходящей к другому, к мужу? Интуиция ли коснулась своей неосознанной ясностью? Или непознаваемое предупредило его?
Маша стояла, слабо улыбаясь как-то издалека, словно она была на другом берегу. Карие глаза потеряли ясность — грусть ли их затуманила, отражалась ли в них дымка Сихотэ-Алиня… Крепкая и беззащитная шея вздрагивала от ветерка. Струились выгоревшие волосы, увлекая её туда, в маршрут. Она вскинула руку и провела пальцами по лбу, уже отстраняясь от разговора, от Рябинина, от уходящего и ушедшего.
— Серёжа, любовь — это когда хорошо оттого, что любимому хорошо, повторила она, хотела повернуться, но вдруг нагнулась и поцеловала его в краешек губ, как тогда.
И пошла скоро, не оглядываясь…
Он просидел тут весь день. Солнце перевалило с одного берега на другой. Ветерок сменился ветром и опять ветерком. Птицы к нему подлетали, рыбы к нему подплывали, черепахи к нему подползали… Река струилась и окрашивалась небом, пока не потемнела. Тень от скалистых аргиллитов наползла на него, погребая на ночь.
И тогда он услышал смертельный и далёкий крик — в лагере.
Рябинин вскочил и побежал на затёкших ногах…
Повариха рыдала, упав головой на доски обеденного стола. Рядом темнел Степан Степаныч — мокрый, с несвоим, перекошенным лицом. Больше никого не было.
— Где все? — спросил Рябинин.
Степан Степаныч неопределённо махнул рукой в сторону тайги…
— Что случилось?
Они не ответили — повариха плакала, Степан Степаныч мелко дрожал мокрым телом.
— А где Маша? — почти крикнул Рябинин.
Повариха оторвала от стола страшное лицо и простонала по-кладбищенски:
— Утонула-а-а…
Рябинин не мешал слезам — омытая ими душа будет чище и спокойней. Много ли их было у этой Жанны, не первые ли настоящие? Она пробовала с ними справиться, слепо нащупав в сумочке платок… Но Рябинин тихо сказал:
— Поплачь, поплачь…
За окном потемнело до черноты. Морозец расписал стёкла мельхиоровыми петушиными хвостами. Паровая батарея иногда зябко потрескивала, согреваясь. Лампа светила раскалённо, бело — к морозцу, что ли? А на столе плакала женщина.
Рябинин глянул на топаз — тот блеснул, повернув его на знакомую мысль: «Мужчина всегда виноват перед женщиной…» Она записана в дальневосточном дневнике. Почему же вспомнилось? Не из-за кристалла. Из-за её слёз. Не виноват ли он перед ней?
— Ну и хватит, — мягко сказал Рябинин, удивившись своей мягкости.
Видимо, слёзы омывают не только душу плачущего, но и душу соседнюю.
— Хватит-хватит, — повторил он.
Жанна вытерла лицо. Успокаивалась она медленно, по необходимости — одна ещё бы поплакала. Рябинин смотрел в её лицо…
Другое, как другой становится земля, омытая дождями. Где прищур глаз и стеклянный их блеск? Где надменная грешность губ? Где спесивые арочки бровей? Женское лицо, омытое слезами…
— Мужчина всегда виноват перед женщиной, — тихо и непроизвольно повторил он.
— Что? — всхлипнула она запоздало.
— Жанна, у меня только один вопрос…
— Не знаю.
— Что не знаешь?
— Зачем я взяла кольцо.
— Да, зачем ты его взяла?
— Не знаю.
— Но ведь так не бывает.
— Какое-то наитие… Может быть, понравилось?
Она спрашивала у него, почему она украла бриллиант.
— Жанна, безмотивных поступков не бывает…
Рябинин считал, что нет безмотивных поступков, а есть поступки неосознанные. Когда-то у человека тлело желание, которое он подавил. Но однажды это подавленное и забытое желание, словно дождавшись своего часа, вырывается на белый свет, и человек совершает поступок. Могло быть и сложнее — слабое, мимолётное желание человек подавлял незаметно для себя, так ничего о нём и не узнав. И опять-таки оно могло вырваться из небытия неосознанным поступком.
Сейчас Рябинин думал о другом: если неосознанный поступок есть плод неосознанного желания, то ответствен ли за него человек? Ответствен, ибо человек. Неосознанность для животных; да и те, говорят, безмотивных поступков не совершают.
Но тогда получалось, что когда-то Жанна — осознанно ли, неосознанно подавила желание украсть?
— Ну почему же ты взяла?.. — задумчиво переспросил Рябинин.
— Сергей Георгиевич, и сама не понимаю. Моей рукой как дьявол водил.
Рукой водил дьявол… А почему не допустить мотив простенький, блестевший поверху, как банка консервная на куче мусора? А почему бы её рукой водить не дьяволу, а Великому Комфорту? Бриллиант, какая-то там роза, редкое украшение… Очень пойдёт к её серым глазам и платью из тонкой серой шерсти. Эдак блеснуть прищуренными глазами и алмазными гранями. Престижненько.
— Как всё вышло-то? — спросил он без особого интереса, ибо теперь это не имело никакого значения.
— Увидела я блеск… Сердце почему-то зашлось… Она положила кольцо в сумку, а сумку на заднее сиденье. Смотрит за дорогой. А рука… — Жанна споткнулась.
— Дьявола, — зло подсказал Рябинин, хотя слёзы ещё не просохли на её лице.
— Мне было легко протянуть руку назад…
— А почему кольцо не обнаружили при обыске?
— Пока шла, я завернула его в бумажку и бросила в урну. А потом вернулась и вытащила.
Вот и всё. Она жадно смотрела на него, торопя взглядом новые вопросы, которые теперь были ей нужны. Но рябининские вопросы иссякли. Один бесполезный, правда, был — где бриллиант? Тут он на откровенность не надеялся; не для того воруют, чтобы расставаться с добычей.
— Жанна, а где бриллиант?
Ему показалось, что он ещё не кончил вопроса, как она отчаянно рванула свою белую сумочку, словно та была в чём-то виновата. Жаннина рука шарила судорожно и долго, пока не вырвалась из тёмного зева, не пронеслась над столом и не легла на колени, вернувшись. Рябинин смотрел на её руку, не понимая этого странного действа. Тогда он поднял взгляд на Жаннины глаза они смотрели на стол…