Камень — страница 4 из 19

Но она об алмазах рассказывала зримо — на привале, где-нибудь на поваленном дубе, за куском хлеба с тепловатым чаем:

— Серёжа, алмаз — самый загадочный камень, хотя человечество о нём знает не одно тысячелетие.

— А почему загадочный? — спросил он просто так, потому что ему все камни тогда казались загадочными.

— Люди долго не знали, из чего алмаз состоит, где его искать, почему он так редок и недоступен… Ни об одном камне не сложено столько легенд.

— А почему?

Она забыла про маршрут, упоённая своей любовью к алмазу.

— Серёжа, он самый твёрдый минерал, его долго не могли шлифовать. Он самый стойкий — на него не действуют ни кислоты, ни щёлочи, никакие «царские водки» и яды. Но он и очень нежный камень — его можно разбить молотком, растворить в простой соде и сжечь в сильном огне. Он самый красивый, имеет неповторимую игру цвета и свой собственный, алмазный блеск. И он самый дорогой, для него даже придумана особая мера веса — карат, тютелька…

Молодость не имеет права на мудрые вопросы. От паркой ли жары, от комариного ли звона, но Рябинин задал его, свой мудрый вопрос:

— Самый, самый… Самый ли он счастливый?

— А что ты знаешь о счастье?

Рябинин рассмеялся — ему ли не знать о счастье? Он сидел на поваленном дубе под маньчжурский орехом, ел краюшку крепкого хлеба, опирался на штыковую лопату, видел свой набухший рюкзак, бил на лбу гнусавых комаров, шевелил горящими пальцами в утюгастых ботинках… Ему ли не знать о счастье, когда оно вот, кругом? Да ведь и она симпатична, молода, здорова, образованна, занимается любимым делом…

В тайге на поваленном дубе сидело двое счастливых людей…

Он не знал, сколько времени просмотрел в очищенное снегами небо. Пять минут, десять, полчаса?.. Цветные столбы укоротились, и след от конька стал чуть бахромистым. Рябинин медленно обернулся…

Она всё так же стояла посреди кабинета, давая нужное ему время. Статная, в узком платье из серой шерсти, с ниткой ярко-переспелых кораллов на груди. Но Рябинин смотрел и не видел ни изящного покроя, ни модности бус. Новое зрение — уже третье? — отметало всё случайное, привнесённое, принадлежащее только ей, Жанне Сысоевой; новое зрение искало черты другой женщины. И ничего не находило. Ни волос, ни фигуры, ни глаз… Всё иное, всё чужое.

Рябинин сел. Бесшумно, как птица, опустилась на стул и она. И вскинула руку ко лбу, отводя виденное лишь ей.

— Вот, — вырвалось у Рябинина.

— Что?

Вот он, единственный и неповторимый жест, переданный дочери. Дочери ли, не ему ли? Не в письме и не в фотографии, не в чьём-то рассказе и не в магнитофонной записи, не в газетной заметке и не в художественной прозе — в генетическом коде напомнила о себе Маша Багрянцева, прорвавшись к нему через двадцать с лишним лет.

— Как вы обо мне узнали? — спросил он.

— Из маминых писем, которые она писала бабушке.

— И письма сохранились?

Жанна опять щёлкнула сумкой, быстро пошевелила там пальцами и выдернула, видимо, из пачки один узкий листок. Он лёг рядом с коробкой, с топазом.

Бумага не пожелтела, крепкая — только пошершавела от частых читок… Синие чернила не выцвели, а лишь въелись в бумагу навсегда. Почерк крупный и ровный, который им забыт — он видел-то его лишь на этикетках к образцам пород. Кусочек письма, самый конец… «А в маршрут со мной ходит не мужик пьяный и не бывший заключённый, а юноша по фамилии Рябинин, тоже из нашего города. Худой, в очках, в ковбойке и романтик вроде меня, грешной. Пишет дневник и носит в рюкзаке «Мартина Идена». Намеревается познать жизнь. Так что, мама, за меня не беспокойся. Тигра не встретили, дикий виноград не ем и сырой воды не пью, если только она не из родника. Передай папе…»

Листок кончился — на обратной стороне Маша не писала. Рябинин рассеянно улыбнулся — себе, далёкому, в ковбойке, с «Мартином Иденом» в рюкзаке… Ей, далёкой, с крепкими весёлыми губами, в выгоревшей косынке…

— Смешное письмо?

— Очень, — глухо согласился он.

— А глаза у вас стали грустными…

— Как вы меня нашли? — помрачнел Рябинин.

— Вызывали вы летом женщину с нашего предприятия. Я вашу фамилию и услышала. Подумала, не тот ли? А сегодня пришла в исполком, иду коридором и вижу табличку…

Рябинин легко поморщился — она забыла, что перед ней следователь.

— Зачем вы говорите неправду? — мягко попенял он.

— С чего вы взяли?

— Да уж взял…

— На этот раз ошиблись.

— Не ошибся. На вопрос, как вы меня нашли, ответ у вас был припасён заранее. Путь в исполком лежит не этим коридором. Ну, и топаз с письмом, я полагаю, вы каждый день с собой не носите.

Её губы попытались улыбнуться, борясь с мешавшей им жёсткостью.

— А если зашла на вас посмотреть? Не допускаете?

— Как раз допускаю. Но мне кажется, что у вас есть какая-то просьба…

— А вы бы её выполнили?

— Если в моих силах.

— Выполните просьбу незнакомого человека, пришедшего с улицы?

— Вы для меня не пришедшая с улицы.

— Сомневаюсь я в искренности таких гуманненьких жестов.

— Вы что ж, не верите в доброту?

— Ах, какая в наш век доброта?..

Рябинин пожал плечами. Не объяснять же ей суть доброты в эволюционном процессе; не объяснять, что не сила, ловкость и хитрость, не расколотые черепа и не людоедство, а доброта сохранила жизнь человечеству и вывела его в люди.

— Жанна, знаете, почему вымерли древние рептилии? По-моему, из-за жестокости. Теперешние крокодилы пожирают своё потомство и вырывают друг у друга по куску бока…

— Есть просьба! — она вскинула голову и взметнула арочки бровей. — Мне нужна тысяча рублей.

— Когда? — не задумываясь, спросил Рябинин, потому что об этом просила дочь Маши Багрянцевой.

— Завтра утром.

— Попробую собрать…

— Я пошутила, — арочки бровей спали и слегка распрямились.

— Вы что, проверяете меня?

— Я теперь всех проверяю.

— Жанна, расскажите, что у вас случилось?

— А, зола.

Но по заметному неспокойствию губ, по стеклянному блеску серых глаз, по нервности щёк он видел — нет, не «зола».

— Тогда расскажите о себе…

Как она живёт, чем она живёт, дочь Маши Багрянцевой? Но ведь час назад он прозренно распознал её прошлое и предрёк её будущее… Нет, не её, не дочери Маши Багрянцевой, а той нагловатой красули, которая зашла потрепаться со следователем. Удалось ли всемогущим генам передать этой Жанне трепетную силу и неизъяснимое очарование её матери? Хоть часть, хоть каплю?

— Что рассказать?

— Ну, хотя бы о своей работе…

— Нечего о ней рассказывать.

— Вы же говорили, что считаетесь неплохим специалистом?

— Мне-то от этого какая радость? Деньги у всех равные.

— А вы работаете лишь ради денег?

— Назовём это иначе — ради куска хлеба.

— Жанна, не унизительно ли в наше время работать ради куска хлеба?

— А ради чего?

Ради чего? За его спиной, за окном синело небо стеклянной чистоты. И тогда бывало такое же небо. А не чище ли? Однажды… Память-память что ей какие-то двадцать с лишним лет? И почему она в разговоре о работе унеслась в синее небо?..

Спал он тогда мертвецки, сражённый работой, воздухом и молодостью. Разбудить могли только комары, которые неведомыми путями набивались в палатку под утро. Как-то, поднятый их стоном, вышел он тихонько на мокрую хрусткую гальку. Не было и пяти часов. Ещё и повариха не встала — лишь посвистывали птицы да урчала вода в протоке. Он повернулся к сопкам…

Выполосканное ночными дождями небо синело такой густотой, что хотелось её разбавить. На горизонте, от самой его линии и до космоса намело великанские сугробы облаков первородной белизны, чуть подкрашенных солнцем, да и не самим солнцем, а отражением от земли его только что брошенных лучей.

Рябинину стало жаль, что кроме него этой красоты никто не видит. И тогда послышался невнятный стук на том конце палаточного ряда. Он протёр очки, запотевшие от речного тумана, и глянул туда, на стук.

У своей одноместной палатки, на сосновом чурбанчике, специально выпиленном для неё шофёром Анатолием, сидела Маша Багрянцева. На её коленях белел лист фанеры, заваленный полевыми дневниками, картами и образцами. Она ничего не видела и не слышала, погрузившись в работу… Заметила ли она божественную картину неба? И когда она встала? Или не ложилась?

Рябинин бесшумно вернулся в свою палатку, опасаясь ей помешать.

На следующее утро он проснулся нарочно, приказав своим биологическим часам разбудить его этак часиков в пять. Они разбудили в шесть, когда повариха уже звякала кастрюлями. Он расстегнул палатку и выглянул…

Маша сидела так же и на том же месте, одетая для маршрута, только волосы не собраны под косынку и брошены на плечи, как копёнка осенней травы. Тогда он увидел их впервые — освобождённые, русые, выгоревшие, с едва приметным глинистым блеском, словно она их вымочила в желтоватых водах Уссури.

Неужели она ежедневно встаёт ни свет ни заря? Зачем? Камералить? Другие геологи успевают откамералить вечером или оставляют это спокойное занятие на долгую зиму. Карьеристка. Академиком хочет стать. В восемнадцать лет нет полутонов — она карьеристка.

Днём, в маршруте, во время пустого хода по четвертичке, он спросил:

— Маша, а сколько ты спишь?

— Часа четыре-пять.

— Работаешь по утрам?

— Подсмотрел?

— А зачем работаешь?

— Я не работаю, Серёжа.

— Как не работаешь?

— Работают по часам, по приказу, по правилам… У меня творчество. А творчество есть высшее проявление человеческого духа.

— Почему это высшее? — усомнился он, начитавшись о подвигах, о самопожертвовании, о самоотречении.

— В творчестве человек свободен.

Иронизирует человек, когда не согласен или когда не понимает. Как это она соединила свободу и творчество? Из книг он знал, что свобода есть познанная необходимость, а творчество — это у художников и писателей. Поэтому Рябинин хихикнул:

— Твори в маршруте, а придёшь домой, в палатку, то и переставай творить.