Каменная баба — страница 4 из 19

бабе неведомы. Уносясь затем к дому под телебашней, нетерпеливо швырялась Машка купюрами в дорожных стервятников, – многие из вампиров уже издалека узнавали угаровский «опель» и, принимая зеленый дождь на свои фуражки, чуть ли не честь отдавали, готовые за дополнительный бонус станцевать хоть лезгинку. А баба спешила! Ко всему прочему, после брокеров, маклеров, бань, массажей, бассейнов (в которых отмахивала неутомимая Машка кролем и брассом целые парсеки), кислородных коктейлей и огуречно-кремовых масок, ведь было логово на 3-й Новоостанкинской: там поливаемыми растеньицами поднимались над своими горшками все три ее дочери.


От кого появился третий плод достоверно известно: участие в скоротечной связи с бабой директора фондовой биржи, где заложила Машка первый кирпич состояния, не отрицается ни единым биографом. Будущий житель Хайфы сам признал дочь и немало впоследствии был обрадован ее сходством с собой (рыжая и горбоносая стерва Агриппина совершенно не походила на соломеннопышную мать). Неутомимой же львице, прижимающей тогда к груди очередную новорожденную, по всей видимости, все равно было, от кого она родила, и куда, и к кому потянется чадо.

После рождения Агриппины нашла где-то Машка древнюю няньку-старуху. Ковыляла та по квартире, покаркивая на старших угаровских дочек и грея младшей бутылочки, а суровая мать, немного оттаяв в гнезде, вновь выскакивала во двор к проворному «немцу», отщелкивала по носам висящих повсюду в машине присосочных зверьков, хватала затянутую в кожу «баранку» и направляла «опель» к Ордынке с ее знаменитыми офисами. А то, словно примериваясь, отмечалась шинным визгом на Москворецкой (впрочем, Кремль был занят обычным своим колдовством и знать в то время не желал об удивительном существовании бабы).

«Бред! – взорвется читатель. – Как простая лимитчица смогла так стремительно воцариться в столице?! Но если даже и смогла: нельзя находиться почти одновременно в столь разных местах и заниматься столь разными делами: играть на бирже, посещать тренажерные залы, нежиться в солярии, толкать перед собой в супермаркетах тележки с продуктами, жарить, парить, стирать, шлепать сопливых дочек по заду, в те же самые мягкие податливые попки целовать их и сажать на свою шею раскиданных по всей Москве любовников – обыкновенный человек неизбежно разорвется!»

Но ведь баба необыкновенна.

Добавим лирики в ее несомненную каменность. Частенько казалась женственной Машка. Один из журналюг набросал впоследствии желтому, как осенний лист, журнальчику: «…Залезая в “опель” и оставляя на мостовой итальянские туфли, высотой шпилек сравнимые с Эйфелевой башней, грациозно переносила она затем босые ноги на уютный ворсистый коврик салона, становясь тогда в глазах очевидцев стеклянно-хрупкой. Трогательно нащупывали ее плоские деревенские ступни специально приготовленные для вождения тапочки и влезали в них. Белопышной рукой со светофорно-красными ногтями (мелькал при этом малахитовый браслет!) туфли подхватывались с асфальта и помещались на заднее сиденье. Пристально оглядев себя в зеркальце, хлопала дверью Угарова, газ нажимался удобной тапкой, и вот уже канареечный вихрь мчал навстречу Кутузовскому».


Несчастным для грузинского князя днем приветила Машка его арбатский «Монарх». Помимо двух сельджуков-брокеров (которых окликала она не иначе как Витькой и Федькой) и стрельца-охранника, таскался за повелительницей кокаинист-ваятель, замечавший все движения бабы и все ее жесты и мечтающий, подобно Петрову-Водкину, вылепить из нее теперь уже Мадонну Московскую. Изнывая от скуки, томился на мраморных руках хозяйки карликовый пуделек. Заметив рулетку, Угарова тотчас сбыла зверька любителю зелья – и приложилась к фишкам.

Двумя-тремя бархатными словами только и перекинулась гостья с поспешившим навстречу хозяином – и пропал грузин со всеми потрохами своими!


Поначалу кавказец еще бодрился. Прибегая в казино по неотложным делам (прибыль, убыль, недоимки с дрожащих рабов), рисовал себя настоящим абреком, уверяясь: ничем не отлична Угарова от прочих здешних девиц, счет которых у него пошел уже на вторую сотню. И всхлопывал крыльями, хорохорился, и похаживал гоголем, себя успокоив – ничего не стоит ему в один момент бросить бабу и в тот же вечер набрать, как и прежде бывало, хоть корзину белоголовых розанчиков (даже распоряжался слугам своим насчет блондинистых сучек). Но вот приближался вечер – «Монарх» расцветал «бегущей строкой» и рекламой, принимаясь всасывать в залы публику – и, пугая крупье с охранниками, хозяин туда и сюда по своему кабинету принимался метаться. Отменялись бордели и сауны, втягивал потомок Багратионидов в плечи седую грузинскую голову, виноватым бочком пробираясь мимо чулочно-подвязочных див, которых сам же приказывал дюжинами вместе с шампанским доставлять к своему кабинету. Крылья его безнадежно опадали, и выскальзывал он из царства своего, словно тать. Подбегая затем к настоящей сакле на колесах – толстошинному «хаммеру», трогал с места, еще себя уверяя – «не к ней» – но уже кусая губу, готовый порвать ее холеное тело всеми на свете кинжалами. Называл тогда Машку последней в мире из шлюх, но, подобно нильсовой жертве, тащился через весь, казалось, хохочущий над ним город на звуки ее беспощадной дудочки.


Были терзания возле самой двери, когда, поднося руку к звонку, с криком «вах!» наш герой, не нажимая, несколько раз ее от звонка отрывал. И, побежденный, все же звонил! Вглядываясь в бабу с порога, вопрошал себя чуть ли не со стоном: что же есть этакого в широкоскулости и в веснушках любовницы? Однако плыл навстречу томительный голос бабы, грудь ее бросалась навстречу, и не свернуть уже было, не соскочить – вся грузинская гордость, подобно расплавленному олову, стекала тогда к угаровским, не очень-то и казистым, ногам. Комом катился князь в Машкину бездну – и, расплавившись до конца, заползал под ее одеяло смиренным безмолвным ужом.


Самая изощренная инквизиторская камера пыток с ее «испанским сапогом», не могла идти ни в какое сравнение с тем навалившимся мучением: рвал и метал Багратионид. Ревность искрилась в нем миллионами ватт. Оказавшись за кабинетным столом (вершить все-таки надо было дела), видел перед собой лишь ее, до люминесцентных потолков взвиваясь от одной только мысли, что сейчас где-то, с кем-то раскинулась баба и дает брать себя, и гудит своим голосом, от которого у самого князя переворачивались внутренности, «любый, любый!» – не ему, но иному счастливчику. Без чертей, видно, не обходилось – время от времени подсовывали они в княжью голову подлое это видение, и, скача вокруг, и хлеща по столу, по отчетам к компьютерному монитору крысиными своими хвостами, хрюкали от смеха, видя, как дыба корчит страдальца и пена готова пойти у него изо рта. Белый свет тогда был не мил: владелец «Монарха» отмахивался от компаньонов и прибыли и хватался за телефон мрачнее самой мрачной кавказской скалы. Что мог услышать опоенный? Хохотала на другом конце баба, играючи поймав на крючок эту рыбу. А то и ворковала голубкой и даже бралась кокетничать. И то с ним вытворяла, что обычно вытворяет любая жеманница с окончательно попавшимся воздыхателем: капризничая и томя сердечного, словно жаркое, на самом медленном огоньке. И врала ведь, врала, врала, отважно врала в лицо князю о верности. Верил он, и не верил, и бил уже всеми копытами, как пойманный топким болотом лось. Часто уже не допускала его Машка к себе, отбиваясь, что занята, – кружил тогда по ночному Садовому неприкаянный «хаммер»: братья же самого водителя, кунаки и прочие родственники бесновались не хуже тех дьяволят, но ничего не могли поделать.


Не так уж и не правы оказались чертенки: метнула Машка еще один свой гарпун. Результаты были все те же: чеченец поначалу брыкался, хвастал, сердешный, что взял еще одну здешнюю девку, и, подбоченившись, хвалился приятелям, что ее он «и так, и этак», – но сделался вскоре грустен, даже сбежал куда-то из банды – правда, затем вернулся: однако толку от того молодца теперь было мало. Друзья, бывало, вскричат: «Ваха, бросай эту русскую б…ь! Поедем домой, и возьмем горянку».

А он: «Не надо мне другой невесты! Никакой своей мне не надо!» И хрясть по столу кулаком – да так, что и деньги, и карты, и проверенная не одним орлиным носом колумбийская дурь вмиг разлетались по ресторану.


Крутился возле Угаровой и хохол-западе-нец (находила время она кувыркаться и с западенцем!). И вообще: биографы с тех пор тонут в разлившемся море свидетельств. Пудельки и прочие собачьи карлики красуются на угаровских ручках. Известны уже два портрета, в одном из которых выдвигается из сумрака Машка со всеми своими тремя дочерьми и собачками. Второй портрет (автор – почитатель Кандинского) словами отобразить невозможно. Удивительная свита ее разрастается, шныряют новые спонсоры. Баба любит и поддавать, и под пьяную лавку бузит (многие скандалы милицией запротоколированы). Характер ее при этом проявляется самый что ни на есть отвратительный, однако безответному официанту то ли в «Яре», то ли «У Тестова» сильно ею обиженному, повинившись, однажды дала Угарова столько, что из его рук посыпались ассигнации. Дальше – больше: если внимать расплодившимся слухам, прямо с порога все тех же столь любимых ею бань на Чистых Прудах подхватывали гостей специально переброшенные для блуда в Москву то ли из Гвинеи, то ли из Ганы пучеглазо-губастые красавцы. Приглашенных поражали гигантские раковины с белужьей икрой. Осетр, размером с маленький пароходик, шевелился в бассейне, а рядом с волжским чудом бесновался нью-орлеанский джаз. Посреди раздувающих щеки, совершенно голых тромбонистов и кларнетистов, возвышалась белая глыба «Стейнвея», клавиши которого нещадно терзались не кем-нибудь, а стариной Рэем Чарльзом. Замечен был, вроде, в тех оргиях и сам Диззи Гиллеспи. В комнатах отдыха на игральных столах железной бабьей рукой прокладывались для художественно-артистической оравы кокаиновые дороги: со всех сторон облепляли края тех столов внимательные носы. Согласно домыслам и басням, неизменно там бегал новый ее фаворит – безобразней