Каменная гостья — страница 16 из 18

оживают…

* * *

Маша стояла на улице. Снег заметал ее, но она не шевелилась, переживала прекраснейшее в жизни мгновение — много раз младшей из Киевиц приходилось общаться с домами. Но впервые она слышала улицу всю целиком. Впервые осмыслила: улица едина, как клан! Или коммунальная кухня… Дома беседуют между собой, во всяком случае, на седьмой день Рождества.

— Скоро нас ждет еще одна смерть. Так некстати, прямо на праздник… — сказал Гиппократ.

— Он будет сам виноват в своей гибели, — ответил ему Авиценна. — Прошла тысяча лет, а люди все так же неосторожны. Все так же немудры, — он взглянул на повисшую над его головою сову — символ мудрости и покровительницы медицины Афины. Та громко ухнула в ответ.

— И все же его можно спасти, — раздался убежденный в своей правоте голос статуи Медицины на здании общины сестер милосердия, подозрительно похожей на еще один, еще более массивный и помпезный древнегреческий храм, вдвое больший, чем дом аптекаря.

Два храма стояли над одной улице.

— Его нужно спасти! — сердобольно сказала стоящая рядом с Медициной статуя Милосердия. — Достаточно того, что мы потеряли ее…

— Кару? — спросила Маша. — Когда это было?

Но статуя не ответила ей.

— Кто-то должен спасти его, — сказала она.

— Тот, кто полюбит, — вдохновенно сказала статуя Любви.

— Нет. Он погибнет, — предрекла статуя Жизни. — Поверьте, я знаю жизнь.

Каламбур вызвал у пятерых тихий смех. Жизнь же безрадостно завершила:

— Он все равно умрет.

— Неужели? — расстроилось Милосердие. — Она не осмелится? Не попробует спасти его?

— Осмелится, — сказала Жизнь. — Она поцелует его. А он умрет. Все равно…

— Умрет, — печально подтвердил Гиппократ.

— Умрет, — подтвердил Авиценна и опять посмотрел на свою сову — птица молча захлопала крыльями, соглашаясь с ним.

— Он умрет так же, как и она, — предрекла Жизнь. — Все будет так же, как на то Рождество… Один поцелуй ценой в целую жизнь.

— Она тоже умрет? Почему? — заголосила Маша, не реагируя на людей. — Говорите, я приказываю, я — Киевица.

Дома промолчали.

— А тетя — дурная? — тонким любопытным голосом спросил маму проходящий мимо восьмилетний ребенок. — Тетя — тю-тю?

Вместо ответа родительница ускорила шаг.

— Опять напилась, — сокрушенно изрекла неизвестная старушка в вязаном пухлом берете. Хотя, когда она видела Машу пьяной, так и осталось загадкой.

— Почему она умрет? — не сдалась Ковалева. — Что это значит — жизнь за поцелуй…

— Да я тебя просто так поцелую! — с готовностью предложил студентке увесистый сорокалетний мужик в дубленке нараспашку.

— Отчего вы так кричите? — рядом с Машей объявился облаченный в элегантное пальто молодой белобрысый экскурсовод. По-видимому, он только что вышел из музея. — Мы вроде знакомы?..

Маша кивнула.

— Вы и правда хотите услышать историю о человеке, который умер за поцелуй?

— Да. А вы его знаете?

— Да. — Парень махнул рукой маленькому экскурсионному автобусу, отправляя его восвояси. — Это самая романтическая история, которую я когда-либо слышал. Я хочу написать о ней…

— Куда написать?

— Еще не решил. Я не знаю, так ли она хороша. Вы хотите послушать?

— Очень.

— Отдать жизнь за один поцелуй, — начал он, — на это способен лишь истинный рыцарь… Или настоящий трубадур. Или тот, кто сочетает в себе то и другое. Например, она, — указал он на украшавший музей писательницы бронзовый барельеф Леси Украинки.

— Она умерла за поцелуй? — недоверчиво спросила Маша.

— Все началось на Рождество. В 1896 году. Незадолго до того у нее обострилась болезнь. Туберкулез кости. После страшных, болезненных, мучительных операций она месяцами лежит с затянутой в гипс рукой и ногой, как каменная статуя. Она чувствует себя живым трупом. Ее рука искалечена, изуродована, после операции в ней не хватает нескольких костей, нога постоянно болит. Ей 25 лет, четверть века, и она не видела в жизни почти ничего. Она живет с мыслью, что ей предстоит умереть. Ее стихи изобилуют мыслями о скорой смерти. Помните, я сказал, что Мержинский подарил ей жизнь? Это правда. В «Лесной песне» лесная русалка Мавка просыпается от зимнего сна, услышав песню Лукаша. Его игру на сопилке. Неизвестно, что говорит ей Мержинский. Но его слова наполняют слабую больную девушку верой в себя, жаждой борьбы, силой, способной изменить этот мир. Он становится ее Лукашом, она — Мавкой. Помните, что происходит с Мавкой?

— Она умирает.

— Нет, она обретает бессмертную душу. Так же, как Леся — бессмертие.

Ти душу дав мені, як гострий ніж

дає вербовій тихій гілці голос… —

прочитал он.

— Это был истинный духовный брак — не тот, что дает продолжение роду, но тот, что порождает миры… он породил целый пласт литературы. В своих стихах к Мержинскому Леся подчеркивала, что он никогда не обнимал, не целовал ее. Но после его похорон вдруг появляется другое стихотворение… и там упоминается поцелуй.

— Поцелуй?

— Один поцелуй… Вы помните? Зима. Рождество. — Экскурсовод взмахнул рукой, словно желая пришпорить снежинки. Сейчас он совсем не казался пижоном; ее волосы припорошил снег, глаза слепило вдохновение. — Мержинский умирает в Минске. Она мчится к нему и три месяца сидит у его постели… Сейчас, в наше время, мы не понимаем, какой страшной болезнью был туберкулез. По нашим меркам, это все равно что близкий телесный контакт с больным СПИДом. Но она была девой-рыцарем… Служителем «Голубой розы». Она не могла не прийти на помощь ему. И не смогла отпустить его не…

— …не поцеловав?

— Этот поцелуй стоил ей десятков лет жизни. А нам — нескольких томов великой литературы. Но, возможно, без него Леси Украинки не было б вообще. И все же, если бы она прожила чуть подольше… Она б могла стать нашим Шекспиром. Сколько всего она не написала, не дописала… Например, «Ифигению в Тавриде»…

— Свою первую античную пьесу? Она так и не дописала ее?

— Или загадочную пьесу о борьбе христианства с «религией предков моих», замысел которой вынашивала все последние годы…

— О религии ваших предков? — не поняла Маша.

— Леся никогда не употребляла слово «язычество». На украинском оно звучит хуже: «поганство». Говоря о древних богах, она всегда называла их не иначе, чем «религией предков моих». В глубине души она была убежденной язычницей, она верила, что в природе ничто не умирает, лишь перетекает одно в другое. Так и вышло… Перед смертью Мержинский дал душу ей. Она, умирая, отдала ее вам и мне — всем, кто читал ее произведения. Да и сама она стала душой нашей литературы. Ее Ифигенией, верховной жрицей, королевой… — сказал он.

А Маша, подняв голову вверх, впервые заметила на Лесином доме-музее королевский знак: лепную корону и две перекрещенных шпаги.

Город сам короновал ее!

— «Стане початком тоді мій кінець», — завершил экскурсовод.

А младшая из Киевиц сделала несколько шагов, коснулась стены и вспышкой увидела все…

Маленькую еловую веточку на тумбочке у больничной кровати. И алое солнце в ветвях больничного сада. И боль, похожую на алый закат… Белый, как рождественский снег, убрус на столе и нежнолицую девушку, верящую, что ей не дожить до другого Рождества, что в этом мире она — лишь обуза… И еще одно лицо: мужское, худое, с упрямыми глазами. Еще одно Рождество, несущее весть о другой — его — смерти. И на этот раз ей будет намного больней, потому что его смерть — настоящая. И потому, что она теперь настоящая…

И пусть, лежа на смертном одре, он думает о другой женщине, ждет известий о ней, радуется, увидев письмо… Пусть она — недосущество, недоженщина с искалеченной операциями рукой, с искалеченной туберкулезом ногой. Она больше не каменная. Она была камнем, пока не повстречала его…

Быть может, когда-нибудь она напишет историю о каменном госте: о том, как люди становятся камнем, когда каменеет душа. Она знает, как это происходит… И знает, как чьи-то живые слова пробуждают камень, пробуждают мертвое дерево. А потом новая боль делает слабого — сильным, женщину — воином…

Ему осталось совсем немного. Его отбирают… смерть отбирает его! Рука ищет бумагу, душа выводит слова… Ненависть опоясывает сердце огнем. Сражаться… за него… с Богом, со смертью! Ненависть сковывает броней ее тело. Оружие блестит в глазах и звенит в словах. В душе больше нет солнца, лишь ночь…

В моïх очах я чую зброï полиск,

в моïх речах я чую зброï брязкiт,

так я узброена в свою ненависть…

Я вcix i все ненавиджу за нього…

Немае сонця

в моïй душi. Нiч, нiч, понура нiч…

Я знаю, що якби з’явилась я,

ненавистю спотворена в обличчi,

вони жахнулись би i запитали:

«Яке тoбi до ыcix нас дiло, жiнко?»

Що ж я йому скажу?..

Нехай в моïм життi все, все неправда,

та вip менi, що я тебе любила…

— Що значить, жшко, вщдати душу?

— Значить — бути готовим загинуть за любов.

* * *

— Вы не поверите, не поверите, но я поняла! — объявила Маша. — Дом Марцинчика был построен в 1898 — 99-х годах. А когда Леся написала Ифигению?

— Секунду, — переадресовала Катя вопрос инет-энциклопедии. — В 1898 году.

— Он был построен сразу после этого! И на его крыше стояла сама покровительница медицины Афина. На фасаде — два великих врача, два корифея медицины. До нас дошла лишь часть этих знаний… Он дал ей врачей, в сотни раз превосходивших ее современников!

— И способных ожить на Рождество! — закончила Даша.

— И тогда она выздоровела! Она излечилась… Но потом, после смерти Мержинского, болезнь вернулась, приобрела новый виток, охватила почки и легкие. Одного дома оказалось мало… И тогда был построен еще один дом. В 1913 году.

— В этот год она умерла, — сказала Катя, глядя на экран i-Pad.

— 19 июля 1913 года в Грузии.

— Потому что она не приехала в Киев на то Рождество! — провозгласила Маша. — Город построил для нее целый квартал… представляете? Целый храм медицины… А она уехала. Потому что не любила его. Киев с детства, с первой операции здесь, ассоциировался у нее лишь со страданиями. Она не заметила, как он любит ее… Как хочет помочь. В то время в Киеве не было Киевицы. Городу нужно было справляться самому… За несколько лет он построил для нее целую улицу! Целую улицу лишь для нее! Он сотворил для нее чудо, а она не вернулась… она вернулась сюда уже только в гробу.