Каменная ночь — страница 113 из 120

центра изучения общественного мнения в Москве Алексей Левинсон признался мне: “Сюда приезжает масса иностранцев, которые задают дурацкие вопросы. Вы отличаетесь от них тем, что задаете дурацкие вопросы, на которые мы не можем ответить”[1019]. В другой раз он выразил свой скепсис иначе: “Думаю, что вы обнаружите просто пустоту”. Его замечания были основаны на чувстве неловкости, на ощущении, которое с Левинсоном разделяют другие российские интеллектуалы, что их культура утратила умение даровать человеку смерть, исполненную достоинства. Ностальгия и неловкость – трудные, неудобные эмоции, а расспросы о горе в академическом контексте легко могут спровоцировать оба этих чувства. Высшее образование и грамотность в более широком смысле сыграли свою роль в том, что дороги, ведущие в рай и ад, оказались закрыты для многих советских людей. И тем не менее, несмотря на то что советские граждане на протяжении десятилетий твердили в соцопросах и анкетах, что не верят в Бога, их дети по-прежнему приходят на могилы, чтобы поговорить с умершими. Люди из самых разных социальных слоев садятся в переполненные трамваи с ветками вечнозеленых растений и кульками с едой на Пасху и в родительский день. Они почти верят – или просто хотят надеяться, – что их услышат. Есть излюбленные для подобных посещений кладбища, где послания мертвым пишут на памятниках, сочетая, как делали когда-то их предки, плохо совместимые друг с другом религиозные фантазии: веру в приведения, в древних духов, в чудодейственную силу могил и в освященную землю с могилы. Одно из посланий, подписанное просто – “Владимир”, обращено к Богу: “Господи Боже, пусть мои мечты сбудутся!”[1020]

Похоронные практики, как и прежде, отражают коллективизм российской и советской жизни. Британские покойники зачастую совершают свое последнее путешествие на кладбище или в крематорий в одиночестве, в отдельном автомобиле для погребальных услуг, за которым по пригородным скоростным шоссе следуют в иерархическом порядке родственники или друзья покойного в своих лимузинах и частных автомобилях. Однако на советских и постсоветских похоронах скорбящие собраны в один довольно потрепанный автобус. В центре его размещается гроб, а вокруг сидят все те, кто пришел почтить память покойного, некоторые курят, некоторые делано подчиняются запрету на курение. Родственники, друзья, коллеги, собранные в одном пространстве автобуса “для ритуальных услуг”, ведут вполне будничные разговоры. Тело покойного некоторым образом вписано во все происходящее. Собственные похороны до сих пор остаются событием, которое люди планируют заранее и на которое они “не могут не прийти”. Важно соблюсти старые советские приличия и правила. Социальный работник, ухаживающий за пожилыми людьми, объяснила мне: “Они все еще откладывают для своих похорон специальную одежду и очень ею гордятся. Говорят: «Проследите, чтобы меня похоронили вот в этом». Они все подготавливают: обувь, новую рубашку, ни разу не надетый костюм. Некоторым трудно наскрести на это денег, но я знаю, что это для них очень важно. Я должна убедиться, что родственники – если они еще есть – знают об этих приготовлениях, чтобы не было никаких ошибок”[1021].

Если говорить о более мрачном наследии советской власти с точки зрения ритуала, то больше всего бросается в глаза общее оскудение всего, что связано со смертью. Огромные кладбища выглядят безликими, крематории – мрачными, а язык и музыка, которые используются в погребальных церемониях, кажутся постсоветским слушателям банальными. Но самое грустное впечатление производит постсоветское обнищание российских граждан. Неподъемные затраты на похороны вызывают у необеспеченных горожан огромную тревогу. Когда в собственной квартире на пятнадцатом этаже умирает бабушка, первой проблемой становится перевезти ее тело в морг. Водители погребальных автобусов требуют больших взяток, и их приезда приходится ждать по несколько дней – по двадцать четыре, по тридцать шесть часов, – а иногда они вообще не появляются. В 1997 году в связи с этим произошел небольшой скандал[1022].

Мой приятель Дима работает среди сваленных в беспорядке образцов гробов и гипсовых ангелов в конторе рядом с главным входом на Ваганьковское кладбище, самое крупное кладбища в центре Москвы. Эту работу ему предложили на бирже труда, но он считает, что она ему вполне подходит. Помимо всего прочего, к нему приходит масса иностранцев, в основном журналистов. Они всегда расспрашивают его о мафиозных похоронах – пышных и вульгарных, которые стоят столько, что можно “сделать что угодно. Что угодно”. Я купила выпускаемый им глянцевый журнал с утешительными статьями о бальзамировании и образцом договора на оказание ритуальных услуг, который заверяет всякого подписавшего его в том, что ему будут оказаны услуги высочайшего качества. Специально для тех, кого волнует соблюдение этикета, журнал содержит объемные разделы с информацией о ритуальном угощении, рекламу украшения столов и советы о том, как изящно и со вкусом сформулировать эпитафию[1023].

Мы посмеялись над причудами новых богатых, но Диму удивило, что я спросила его о других посетителях кладбища. Вся эта тема вызывает некоторое смущение: есть что-то неправильное в мире, в котором то, как вы обращаетесь с мертвым телом, зависит от состояния ваших финансов. Однако, в конце концов, он достал для меня прейскурант. “Бедные считают каждый рубль”, – сказал он. В 1997 году венок из искусственных цветов стоил 450 тысяч рублей (а из настоящих – всего 250 тысяч). Автобус можно было заказать за 625 тысяч. Возможно, были еще и дополнительные траты, но базовые издержки обойти невозможно: 110 тысяч стоит подпись на документах, 450 тысяч – подготовка тела покойного, да и самый дешевый гроб обойдется никак не меньше пары сотен тысяч рублей. В среднем стоимость похорон редко опускается ниже 2,5 миллиона рублей. Кажется, что это целое состояние. Конечно, инфляция неизменно добавляет к сумме бессмысленные нули. Но только если ваша пенсия составляет полмиллиона рублей в месяц, нули эти совсем не бессмысленны; что уж говорить о ситуации, в которой человек по полгода не получает причитающуюся ему зарплату.

Советская пропаганда была наиболее эффективна, когда ей удавалось вписаться в старые паттерны веры. С точки зрения понимания природы смерти наиболее существенными здесь были верования, касавшиеся искупления, мученичества, греха и наказания. Даже до большевицкой революции герои нового строя умирали смертью мучеников во имя общего дела. Обессмерченное, забальзамированное тело Ленина вполне воплощало собой это жертвоприношение, а также земную святость и новообретенное всемогущество науки. Мужчины и женщины, отдавшие свои жизни в боях за советскую власть, эдакая современная версия “хороших”, “чистых” покойников, тоже были своего рода мучениками, и их память стала такой же священной, как память православных великомучеников. И напротив, козлы отпущения, предатели, враги народа не могли рассчитывать на свои несколько аршинов освещенной кладбищенской земли. Это ощущение иерархии не исчезло и по сей день, и для людей имеет значение, гниет ли тело в болоте или под позолоченной оградой и мраморной звездой.

Иерархия не единственный аспект традиции, по которому время от времени тоскуют сегодняшние россияне. Легко забыть жестокость некоторых прежних традиций и практик. Большевики были правы, бросая вызов обскурантизму в церкви, угнетению женщин и фатализму – безропотному приятию нищеты, болезней, гротескного материального неравенства. Там, где и сегодня сохраняется подобное мышление, нередко упускается из виду базовый критерий человечности в отношении слабых. Ядро этой проблемы заключается в конфронтации между религией (иерархическим, упрямым, прекрасным православным христианством) и наукой, “прогрессом”.

Лучше всего исследовать последствия этих родственных предрассудков непосредственно в мире медицины. Например, хосписное движение в России появилось сравнительно недавно. В советские времена онкологические пациенты редко получали обезболивание, и если даже после радикального хирургического вмешательства медицина оказывалась бессильна вылечить их, они просто отправлялись умирать домой. Люди до сих пор верят, что рак, как и любая другая болезнь, – это кара божья, что несчастье заразно и что любого вида боль несет в себе некоторое сообщение, а потому ее нужно сознательно стойко терпеть[1024]. Когда я спросила психолога, работающего с умирающими, о том, получал ли ее собственный отец обезболивание в последние дни, она ответила: “О нет, он бы этого не хотел. Никогда не нужно вмешиваться в эти процессы, чтобы дух сам нашел способ возжелать смерти”[1025]. Бытуют страхи, что у умирающих возникнет наркотическая зависимость – “никогда не знаешь, чем все это обернется”, – и целый ворох предрассудков оказывается окутан толстым покровом неодобрения. Обезболивающее, дескать, не стоит своих денег. У нас столько других проблем. (“Это вам не Англия!”) Когда я сообщила своей коллеге с кандидатской степенью о том, что собираюсь посетить московский городской центр профилактики и борьбы со СПИДом, оказывающий помощь ВИЧ-инфицированным и больным СПИДом, она заявила, что мне придется идти туда одной: “Если вы туда пойдете, то идите сами. Ведь непонятно, как он передается, да? Неизвестно, как им заражаются, ведь так? Вам правда так необходимо туда идти?”

Чтобы обосновать некоторые любопытные представления об отчаянии, в ход пускается исковерканная версия религии. Российские психиатрические больницы делают все возможное, чтобы в условиях ограниченного финансирования оказывать медицинскую помощь людям в острой стадии заболевания. Помимо этого, они дают кров некоторым пожилым людям с менее серьезными симптомами, оставшимся без попечения семьи и не способным жить самостоятельно из-за замутненного сознания, старческой дряхлости и слабоумия, а также депрессии. В обществе, которое воспринимает подобного рода нарушения здоровья как признак слабости или даже дурного характера, плохих генов, много грешившей души, не должно вызывать изумление, что персонал подобных учреждений стремится приставить к работе тех пациентов, кто физически способен трудиться.