Каменная ночь — страница 17 из 120

[92]. Демограф, который наблюдал, как в один из вечеров я, вооружившись словарем, сражаюсь с этими диагнозами в архиве, расхохотался: “Англичане, может, от них и не умирают, но это не значит, что таких болезней не существует”.

Конечно, его комментарий был всего лишь шуткой, однако он куда серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Еще одной особенностью российской смертности, заметной также начиная с XIX столетия, кажется национальная или этническая компонента. В 1916 году на эту проблему обратил внимание один из основоположников российской демографической науки Сергей Александрович Новосельский. Он обнаружил, что по каждому из изучаемых параметров показатели российского православного населения в империи Романовых хуже, чем показатели по другим этническим и религиозным группам, особенно в сравнении с католиками, лютеранами и евреями[93]. У православных русских была ниже продолжительность жизни, их дети умирали чаще и раньше, а повзрослев, с большей вероятностью погибали от насильственных причин или преждевременно гибли от болезней. Гипотезы, который Новосельский выдвинул для объяснения этих этнических особенностей смертности были спекулятивными и довольно отрывочными, что применимо и ко всем последующим попыткам истолковать этот феномен. Согласно одной его гипотезе, у евреев мог быть врожденный иммунитет к туберкулезу, поскольку многие их поколения вынуждены были проживать в городах[94]. Лютеране, в свою очередь, вероятно, не страдали запойным пьянством. Владимир Школьников предполагает, что из-за определенных особенностей питания, принятых среди русского православного населения, а также из-за особенностей ухода за матерями и детьми, младенцы в этой группе населения были более слабыми. Однако ни у Школьникова, ни у других демографов до сих пор нет окончательного ответа на этот вопрос. Очень тонкая грань отделяет демографические реалии от культурных обобщений и расизма, и Школьников чрезвычайно осторожен в своих выводах[95].

Выводы, к которым приходят демографы, как правило, основаны на длинных циклах – прогнозах относительно здоровья человека в течение всей жизни и на протяжении жизни двух или более поколений, отголосках одного периода высокой смертности на показателях рождаемости и смертности, проявляющихся через двадцать, тридцать, сорок лет, в следующих поколениях[96]. Однако важно отличать подспудные тенденции, которыми оперируют демографы, от различных видов культурной преемственности, которые занимают историков. Столкнувшись лицом к лицу с хроникой насилия и смерти в истории России – насилия, совершенного как государством, так и отдельными людьми, – легко прийти в отчаяние и списать все это на странности российской идентичности: на обесценивание человеческой жизни, климат, культуру, на “здесь все всегда было именно так, а не иначе” и так далее[97]. Постсоветский россиянин с готовностью подпишется под этими словами и будет ворчать об азиатской традиции или наследии татаро-монгольского ига. Нередко ссылаются и на отсталость России, констатируя, что страна вечно обречена плестись в хвосте у Запада, бесконечно прибегая к модернизационным или репрессивным мерам в отношении самых отстающих, люмпенизированных граждан, описывая Россию как место, в котором по-прежнему притаились средневековый фатализм и его неизбежная попутчица – жестокость.

Подобными теориями хорошо развлекать себя долгими зимними вечерами, однако они едва ли годятся в качестве исторического материала. Они не учитывают специфические особенности каждого отдельного периода в истории страны, изменения в культурном укладе, произошедшие после двух революций, а также роли, которые на протяжении истории играли невежество, месть или страх. Эти теории также упускают из виду кратковременные периоды улучшения, инноваций и реформ, дававшие и либералам, и утопистам все основания мечтать и надеяться, что их мир стоит на пороге трансформации. Демографическая история России в XX веке отнюдь не была одним беспросветным кошмаром.

В России конца XIX века демография – и социальные науки в общем и целом – все еще была в новинку. Первопроходцы этих наук пытались не только понять российское общество – они считали своим долгом и обязанностью это общество улучшить. Выпускники девяти российских университетов представляли собой крошечное меньшинство в империи. Они сравнивали Россию с Западной Европой, для того чтобы учиться у нее, чтобы доказать необходимость проведения реформ в России, ссылаясь на успешный опыт подобных реформ в Европе, и потому что верили, что Россия не была исключением из правил, а являлась частью европейской системы социального и экономического развития. В их представлении смертность в Российской империи была высокой, потому что, как сформулировал Новосельский, “русская смертность, в общем, типична для земледельческих и отсталых в санитарном, культурном и экономическом отношении стран”[98]. Но все это можно было преодолеть. Основной подход российских демографов был либеральным; решение лежало в плоскости просвещения и образования и было вопросом инвестиций, регулирования трудовых отношений и распространения карболового мыла.

Именно так реформаторы обращали общественное внимание на остро стоящую проблему городского и деревенского жилья: на отсутствие чистой воды, на повсеместное невежество относительно базовых санитарно-гигиенических мер предосторожности. Лишь позднее революционное правительство объявит все это делом второстепенным по сравнению с основной проблемой, симптомом, а не причиной. Ленин и его соратники осознавали, что общественный кризис последних лет правления дома Романовых, усугубленный политической ситуацией в стране, в конце концов потребует политического решения. Как заметят позднее работники сферы здравоохранения большевистской России, реформаторы оказались бессильны перед зияющей пропастью экономического неравенства. Они даже не могли указать на неравенство в системе, которая лишила большинство населения империи права голоса в какой-либо части политического процесса, потому что в обществе, снизу доверху пронизанном цензурой, подобное фрондерство могло окончиться не просто неодобрением, а арестом[99].

У правительства Российской империи, бывшей по сути своей авторитарной монархией, были все возможности взяться “сверху” за вопросы, касающиеся охраны здоровья, высокой смертности и насилия. В сменявшие друг друга составы министерств входило разное число реформаторов. Дело было не в отсутствии информации о реальном положении дел и не в отсутствии альтернатив. В конце концов, вдумчивый консерватор мог бы обратить свой взор на Берлин времен правления Бисмарка, чтобы увидеть реализованные реформы, благодаря которым существенно улучшилось состояние здоровья населения. Эти реформы одновременно укрепили монархию и заткнули рты критикам слева. Однако Россия пошла другим путем. Автократию отличал высокомерный консерватизм – самодовольный, надменно равнодушный и примитивный. Церковь как важнейший институт и участник общественных процессов оказалась еще менее просвещенной. Она выступала с осуждением того, что называла “реформаторской горячкой”, и сторонилась общественной деятельности, считая, что это отвлекает человека от его священного предназначения. Обер-прокурор Священного синода и советника двух последних российских царей Константин Победоносцев заявлял: “Благо тому человеку, в ком зажжется на ту пору искра любви и ревность о жизни духовной… ‹…› Подлинно, он осияет светом страну и сень смертную, он воскресит умерших и поверженных, спасет души от смерти и покроет множество грехов… Оттого-то русский человек так охотно и так много жертвует на церковное строение, на созидание и украшение храмов. Как криво судят те, кто осуждает его за это рвение, а таких голосов слышится уже ныне немало. Это щедрое рвение приписывают то к грубости и невежеству, то к ханжеству и лицемерию. Говорят: не лучше ли было бы употребить эти деньги на «образование народное», на школы, на благотворительные учреждения? И на то, и на другое жертвуется своим чередом, но то жертва совсем иная, и благочестивый русский человек со здравым русским смыслом не один раз призадумается прежде, чем развяжет кошель свой на щедрую дачу для формально образовательных и благотворительных Учреждений”[100].

Однако было бы недостаточно поставить на этом точку, увенчав наш рассказ пафосным росчерком уместного в данном случае отчаяния и безысходности, потому что имперская Россия была страной внутренне разобщенной, обращенной против самой себя. Вдали от императорского двора и в особенности внутри небольшого класса представителей свободных профессий зрела осознанная и заявленная готовность посвятить себя переменам в обществе, даже если речь шла об облегчении человеческих страданий в одном отдельно взятом городе, в одном уезде. И эта преданность делу в либеральных кругах начинала изменять культурный ландшафт. Судьба тех либералов хорошо известна: их благие намерения провалились, а самих их без остатка пожрала революция, требовавшая немедленных и тотальных перемен. Однако даже зная все это, было бы несправедливо ретроспективно лишать этих людей их места в истории. Ведь подобно тому, как советская медицина в 1960-е и 1970-е годы постепенно, без лишних фанфар и победных реляций, улучшила качество жизни последующего поколения, чтобы два десятилетия спустя увидеть, как все ее завоевания пусть и временно, но утеряны, врачи, чиновники и учителя в царской России накануне Первой мировой войны своими усилиями начали формировать новое представление о жизни и смерти.

Реформы, запустившие этот процесс, были начаты вслед за отменой крепостного права в 1861 году. В них не было ничего эффектного и впечатляющего, однако земства, или выборные органы местного самоуправления, основанные после 1864 года, взяли на себя ответственность за решение наиболее насущных местных проблем, среди которых было развитие и благоустройство сельских областей, охрана общественного здоровья и образование