Каменная ночь — страница 21 из 120

. Вечно подверженный тревоге и беспокойству Булгаков с удивлением обнаружил, что за пятнадцать месяцев работы сельским врачом ему удалось заслужить уважение у местных жителей, притом что одиннадцатичасовой рабочий день и постоянно растущее число пациентов абсолютно вымотали его. Позже, после окончания очередной эпидемии холеры, даже Заленский осторожно отметил, что среди более молодых людей уважение к новой земской медицине постепенно вытесняет старые способы лечения[139]. И все же до полной победы над знахарством и деревенскими суевериями было еще очень далеко. Деревня все еще с большим подозрением относилась к земским врачам. Однако слом привычного хода жизни, паника военных и революционных лет и отчаянные попытки ухватиться за прошлое перед лицом террора и ужаса после 1917 года – все это повернуло вышеописанный процесс вспять, сделав невозможным разговор о простой преемственности и неразрывности истории.


Через пятнадцать лет после опустошительного голода 1891–1892 годов, в конце лета 1906 года, на юге России снова случился неурожай. Улицы провинциальных городов – Хвалынска, Саратова, Пензы и Нижнего Новгорода – вновь заполонили голодные попрошайки. Толпы нищих собирались на железнодорожных станциях, а на пыльных площадях матери с распухшими от недоедания младенцами, сироты и беженцы безысходно ожидали спасения. Десны голодающих кровоточили из-за цинги, а их лица были изуродованы открытыми язвами и нарывами. В ту первую зиму в Крыму, пострадавшем больше других регионов, голодающим пришлось еще тяжелее из-за невозможности согреться: голод усугубился холодом, не хватало дров. Ходили слухи, что крымские татары продают своих дочерей на местных рынках, чтобы выручить денег для покупки зерна и топлива[140]. Люди умирали от голода в плодородном холмистом Северном Крыму, вдоль всего северного побережья Черного моря и в Поволжье, вверх на север по течению реки, вплоть до самой Москвы.

На этот раз добровольные организации, в том числе Красный Крест, оказались в эпицентре событий куда быстрее. Местные земства тоже приняли участие в организации мероприятий по борьбе с голодом и помощи голодающим с теми ресурсами, что были в их распоряжении. В далеком Санкт-Петербурге организация с неуклюжим названием “Центральный комитет по оказанию врачебно-продовольственной помощи населению, пострадавшему от неурожая” начала проводить заседания под эгидой Министерства внутренних дел[141]. По сравнению с почти полным бездействием правительства во время голода 1891–1892 годов, создание Комитета стало большим шагом в направлении организации скоординированной помощи голодающим. Однако большинство царских чиновников остались перекладывать бумажки в своих удобных кабинетах, да и суммы, выделяемые для борьбы с последствиями неурожая, когда речь заходила о реальных деньгах, мешках муки, молоке, колбасе для детей и тому подобном, были просто мизерными. Как всегда, местные общества милосердия были извещены о том, что все денежные переводы, которые они получат, должны считаться ссудами. В ответ добровольцы жаловались: “Для того, чтобы накормить ребенка, требуется всего пять копеек в день!” (Для сравнения: во времена хорошего урожая деревенский поп, отслуживший панихиду, мог рассчитывать на целых три рубля вознаграждения.)

В мае 1907 года газета “Биржевые ведомости” опубликовала отрывок из записей некого врача, посетившего общественную столовую в Симбирской губернии, что на Волге. Доктора сопровождала сотрудница отдела здравоохранения местного земства, начавшая обзорную экскурсию с сухих фактов: каждый день в столовой кормили от сорока до пятидесяти детей. Обычно в рационе не было мяса, зато был горячий суп, каша или чай с сахаром. Средства, которые сделали эти бесплатные обеды возможными, заканчивались, заканчивались и запаса муки, присланные из Москвы. Обеспечивать пропитанием еще и взрослых было практически нереально. По словам сотрудницы земства, если матери вообще приходили в столовую, обычно они пытались унести еду с собой, сберечь ее для детей и в результате были не в состоянии позаботиться о себе. Сотрудница, вздыхая, рассказывала: “Столько смертей, столько мух повсюду! Тут так тяжело, особенно если смотришь на детей. Самые маленькие больше даже не плачут. Они только стонут и стонут так горестно и жалостно, но почти беззвучно”.

Покидая деревню и почти рыдая, доктор оглянулась на разрушенные избы, пыль и на безмолвного, апатичного сироту, единственного уцелевшего члена семьи из десяти человек, которого она решила забрать с собой в город. “Было тихо. И повсюду вокруг виднелись новые могилы, новые кресты без надписей, покинутые, бессловесные, молчаливы”, – писала она[142]. Ее заметки и призывы других столичных гостей апеллировали к совести и всколыхнули сознание прогрессивно настроенных благотворителей в северных областях страны, однако голод все равно унес тысячи жизней крестьян в южных губерниях.

Страдающее население сельской России с одной стороны и утопающий в роскоши двор вкупе с петербуржской политической элитой, развлекавшей себя многочисленными заговорами в преддверии весенних выборов в Думу, – с другой как будто бы обитали на разных планетах. Пропасть между нищетой и богатством в дореволюционном российском обществе была такой громадной, а физическое расстояние между столицей и охваченной бедствием провинцией столь велико, что крестьяне, вероятнее всего, чувствовали себя брошенными на произвол судьбы. В глазах своих бедных подданных царь был абстракцией, человеком, как будто не присутствовавшем в мире людей, вознесенным так высоко, что его участие в их повседневной жизни и помыслить было невозможно. Сам последний российский самодержец, кажется, всем сердцем разделял это представление. Несмотря на растущее давление либеральных кругов и реформирующегося среднего класса, пытавшихся обратить внимание царя на обездоленные массы, Николай II держался отстраненно. Для него куда важнее была идея духовного единства с нацией, чем приземленные заботы, сопряженные с реальным управлением страной.

Правление его началось с катастрофы, которая во всей неприглядности явила миру отстраненность и холодность нового царя. В мае 1896 года в дни торжеств по случаю коронации Николая II проходили массовые народные гулянья. Накануне, горя желанием принять участие в увеселениях, огромная толпа собралась на Ходынском поле на окраине Москвы, возможно, привлеченная рассказами о бесплатном угощении и раздачи памятных сувениров. Однако место не было должным образом подготовлено к столь массовому скоплению людей, и вскоре разнеслись слухи, что запас памятных расписных кружек и колбасы уже практически иссяк. Толпа напирала, пытаясь прорваться к ларькам с “царскими гостинцами”, началась паника. Более 1300 человек было задавлено насмерть, еще несколько сотен были покалечены. Несмотря на произошедшее, царь не отказался от своих светских обязательств, и торжества, начавшиеся концертом на Ходынском поле в присутствие императора и завершившиеся вечерним балом у французского посланника, продолжились как ни в чем не бывало[143]. Реакция Николая II на трагедию на Ходынке возмутила российское общество, и события последующего десятилетия показали, что Россия так и не простила Николаю случившегося в день его коронации.

Однако неспособность самодержавия обеспечить элементарную безопасность и сохранить человеческие жизни не исчерпывалась простой халатностью. Многие меры, целенаправленно проводимые в жизнь российским правящим классом, казалось, специально были выстроены таким образом, чтобы способствовать повышенной смертности. Дело было не в абстрактной “системе”, считавшей ниже своего достоинства совершать лишние усилия для сохранения человеческой жизни, а в modus operandi влиятельных сановников, определявших политику правительства, слепо преданных делу сохранения определенного типа абсолютной монархии, определенного статуса империи и освещенных веками правил общественного поведения. В царствование Николая II страна дважды вступала в войну – в 1904 и 1914 годах. В каждом из этих случаев участие России в военном конфликте не было вызвано необходимостью, потому что, воюя, она не защищала себя от вражеской агрессии, а, скорее, отстаивала собственное место в системе международных отношений. В обоих случаях старомодный кодекс чести, бытовавший в офицерском корпусе, и упрямое нежелание отступать дорого обошлись русской армии. Священник 33-го Восточно-Сибирского стрелкового полка и благочинный 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии во время Русско-японской войны о. Георгий Шавельский писал: “В массе офицерства царил взгляд, что суть военного дела в храбрости, удальстве, готовности доблестно умереть, а все остальное – не столь важно”[144].

Тот же образ мысли – небрежное, халатное отношение к гибели обычных мужчин и женщин – проявился в действиях правительства при нарастающих общественных беспорядках. В 1905 году и еще раз в 1912-м российские войска откроют огонь по гражданскому населению, лишив жизни сотни мирных граждан. Потрясенное общество, которое все меньше удовлетворяли неизменные оправдания и отговорки царя и министров, все больше погружалось в состояние глубокой апатии. Насилие сделало невозможным мирный, либеральный компромисс между обществом и властью. После расстрела рабочих на Ленских золотых приисках в 1912 году, сотрудник тайной полиции писал: “Никогда еще в обществе не было такой напряженности. Приходится слышать, как люди самым невоздержанным образом говорят о правительстве… Давненько мы не слышали, чтобы так говорили даже в самых крайне левых кругах”[145].

Русско-японская война, начавшаяся в феврале 1904 года, на первый взгляд, велась из-за территорий в Корее и Маньчжурии. Российское правительство в обычной для себя манере рассматривало эту войну как решение внутренних проблем страны. Кампания призвана была стать патриотическим зрелищем, “маленькой победоносной войной”, которой так жаждал министр внутренних дел Вячеслав Константинович фон Плеве и которая смогла бы отвлечь общество от призывных песен революционных сирен. Авантюра, затеянная Плеве, вскоре обернулась катастрофой. Война была дорогостоящим предприятием, которое дополнительным бременем легло на плечи недовольного населения. Среди потерь, понесенных страной, была и утрата – к лету 1905 года – значительной части Балтийского флота, потопленного неприятелем при Порт-Артуре, причем японские судна при этом практически не пострадали. В крупнейших российских г