тескные крайности сталинизма. Однако было бы сильным упрощением рассматривать ленинскую диктатуру как нечто, навязанное стране извне, ограничиться описанием ночного переворота, не замечая более глубоких процессов, порожденных революцией, атмосферы надежды, радикализма и страха, царившей в стране, равно как ожесточения и ощущения кризиса, требовавшего немедленного разрешения.
Революция большевиков имеет прямое отношение к предыстории этой диктатуры. На какой-то короткий момент, возможно, до начала 1918 года, когда серьезность кризиса, обернувшегося впоследствии Гражданской войной, стала окончательно очевидной, рядовых участников революционного движения охватило вполне оптимистическое настроение. Этот оптимизм был наследием тех лет, когда надежды и замыслы разнообразных радикалов были по большому счету все еще невинны, не запятнаны опытом пребывания у власти. Какие бы личные конфликты ни происходили между ними в прошлом, отличия, разделявшие их тогда, еще не были опробованы в контексте обладания государственной властью. В то время все еще можно было питать надежду на то, что свержение двух врагов – самодержавия и капиталистического строя – неминуемо покончит с тем озлоблением, которое душит народные массы.
Несмотря на плюрализм, царивший внутри революционного движения, его участников по-прежнему объединяло ощущение творящейся на их глазах истории – истории, у которой была только одна необратимая траектория. Именно в этих терминах, в терминах коллективного будущего их дела на земле, российские революционеры и радикалы все эти годы осмысливали смерти своих товарищей. Используемые ими метафоры – страдания, жертвы, коллективного спасения – безусловно, вписывались в общепринятый революционный язык, но у них были и другие источники. На дворе все еще была эпоха экспериментов, говоря иначе, эпоха, в которую смерть и те воспоминания, которые она порождала, были открыты самым разнообразным интерпретациям. Кроме того, у людей тогда просто не было ни сил, ни времени на то, чтобы переосмыслить смерть, этот аспект культуры, не имеющий отношения ни к политике, ни к экономике, так что тема смерти была предоставлена самой себе. Должно было пройти еще несколько лет, прежде чем рядовые революционеры смогли убедиться, что даже мертвые могут вызывать острые споры и неоднозначные оценки.
Николай Эрнестович Бауман был убит во время уличных беспорядков, которые вспыхнули в Москве в октябре 1905 года после обнародования Октябрьского манифеста Николая II. Бауману суждено было стать героем революции[190]. В отличие от жертв Кровавого воскресенья, погибших десятью месяцами ранее, он удостоился похорон со всеми революционными почестями, а сама похоронная процессия превратилась в массовое зрелище, перекрывшее центральные улицы города на несколько часов. Александр Пастернак, в то время студент Московского художественного училища, запомнил эти похороны на всю жизнь:
Мы, вся наша семья, кроме девочек, стояли, среди других из училища, на балконе, между вздымающихся вверх колонн, как какие-то статисты какой-то мизансцены о царе Эдипе или из истории ампирного барского дома в имении. Мы стояли черными неподвижными статистами и зрителями одновременно, потому что перед нами, под нами проходила, в течение многих часов, однообразная черная широкая лента шеренг мерно шагающих, молчащих и поникших людей, одна за другой, каждая по десять, кажется, человек, одна за другой, одинаковых и повторных, во всю ширину Мясницкой, мимо нас, к Лубянской площади.
Всего грознее было, когда люди, проходящие внизу, шли в полном молчании. Тогда это становилось так тяжко, что хотелось громко кричать. Но тут тишина прерывалась пением вечной памяти или тогдашнего гимна прощания, гимна времени – “Вы жертвою пали…” И снова замолкнув, ритмично и тихо шли и шли – шеренга за шеренгой, много шеренг и много часов[191].
Похороны Баумана – “красные похороны” – были образцом революционного ритуала времен цензуры. Участники траурного шествия, прошедшие по улицам Москвы в первые заморозки русской осени, прибыли на него с городских заводов и фабрик, из тесных переулков Пресни, с северных и восточных окраин. Здесь были работники типографий, слесари, работники огромных ткацких мануфактур и недавно основанных химических заводов. Были студенты, представители революционно настроенной интеллигенции, в основном меньшевики, потому что в то время они являлись самой сильной марксистской группой в Москве, беспартийные, не примкнувшие ни к одной фракции радикалы, которых объединило общее желание перемен. В рядах марширующих были группы друзей, тех, кто работал на одном предприятии или жил по соседству, но, как правило, на подобных массовых сборищах люди не знали друг друга, поэтому желания и мечты, двигавшие ими, хотя и сошлись на короткий момент в общем горе и утрате, были различны, а подчас и прямо противоположны.
Такого рода радикализм не создавался “сверху”. Он родился на фабриках и заводах, в разговорах после рабочей смены. Его питали утопические мечты, которые отчасти вдохновлялись марксизмом, а отчасти уходили корнями к Толстому, к полузабытой мудрости старых крестьянских сект, к холиастическому прочтению Библии или к новому популярному тогда жанру научной фантастики[192]. Известно, что революционные активисты проводили занятия с избранными рабочими, собирая их в подпольных кружках, чтобы вместе изучать запрещенные тексты, и что многие люди именно так открыли для себя Маркса и прочли его труды[193]. Но даже самые заинтересованные ученики не были пустыми сосудами, которые их учителя наполняли революционным содержанием. Они формировали свои собственные впечатления о городе, о том, что такое хорошее сообщество, даже об освободительном потенциале новых технологий. У них также было свое видение путей, ведущих к свободе. Одни мечтали лишь о том, что однажды смогут вернуться домой, в свою деревню, хотя реальная деревня могла уже к тому времени кануть в область снов и фантазий. Другие, безусловно, верили в борьбу, в будущее, выкованное коллективным страданием, и вот эти люди воспринимали смерть товарищей как жертву, пусть и печальную, но приближающую “зарю свободы”. Однако, помимо этой темы, в одном погребальном шествии, сплоченном, пусть и мимолетно, противостоянием общему врагу, самодержавию, присутствовал широкий диапазон возможных идей, сырых или, наоборот, хорошо просчитанных политических программ – радикальных, революционных, популистских, марксистских или не имеющих к этим идеологиями вообще никакого отношения.
Обстоятельства, которые свели всех этих людей в единую толпу, не были обычными для своего времени. Неудавшаяся революция 1905 года на короткий момент сделала допустимыми демонстрации такого масштаба, однако ритуал “красных похорон” к тому времени существовал уже несколько десятилетий. Эмоциям, которые эти похороны вызывали у участников, не требовалась никакая пропагандистская поддержка. Зачастую истинное значение чьей-то жизни становилось понятно только ретроспективно, после смерти этого человека. Толпы собирались на похороны, чтобы выразить свое потрясение и горечь потери. Однако власти хорошо понимали политическую составляющую этих церемоний. В царской России публичные сборища не обходились без надзора властей – повседневные демонстрации революционной солидарности были немыслимы, – однако проведение похоронных процессий ограничить было куда сложнее. К тому времени элита “профессиональных” революционеров уже хорошо понимала, сколько возможностей дает такое коллективное горе. Когда толпы проходили мимо правительственных зданий, дворцов, роскошных магазинов, над процессией разворачивались красные стяги. Люди несли огромные (до метра в диаметре и даже больше!) траурные венки, сплетенные из зеленых веток и лилий. Венки были увиты лентами, на которых виднелись слова солидарности, радикальные лозунги и обращения рабочих к погибшим товарищам.
Подобный ритуал сложился в 70-е годы XIX века. В 1877-м на похоронах поэта Николая Некрасова пришедшие выступали с радикальными речами возле свежей могилы. В 1891 году похороны литературного критика, писателя-народника и участника революционно-демократического движения Николая Шелгунова на Волковом кладбище в Петербурге вылились в организованную демонстрацию с участием семисот мужчин и женщин, которую лидер этой демонстрации и глава марксистской “группы Бруснева” Михаил Бруснев назвал первым появлением российского рабочего класса на арене политической борьбы. Транспаранты, которые несли демонстранты, были получены ими от организаторов или подготовлены самостоятельно на собраниях днем ранее. Почти все они неизменно были обращены к “Указателю пути к свободе и братству от петербургских рабочих”[194].
Однако не только левые революционные силы проводили массовые публичные похороны. 23 октября 1893 года похороны композитора Петра Ильича Чайковского стали одним из самых заметных светских событий года в Петербурге. Пришедшие на похороны толпы наглядно свидетельствовали, что не только политические события способны вызвать такую коллективно переживаемую скорбь. А кроме того, похороны Чайковского вполне закономерно стали первым примером участия в похоронной процессии оркестра в полном составе. Вскоре большевики с энтузиазмом возьмут это новшество не вооружение[195]. На самом деле они в значительной степени позаимствуют те ритуалы и помпу, которые при старом режиме сопутствовали похоронам состоятельных представителей среднего класса. В частности, начиная с 1917 года в прессе в траурных черных рамках стали публиковать объявления о смерти видных революционеров, а церемонии прощания и похорон сопровождались гигантскими венками, почетным караулом и привезенными из-за границы цветами.