Ввиду того что Первая мировая война не стала центральным элементом доминирующего советского нарратива, не стала основополагающим мифом нового государства, наследие войны оставалось неясным, смущало и приводило в замешательство. У каждого были свои воспоминания, миллионы жили с последствиями военного опыта – туберкулезом и осколочными ранениями, потеряв зрение или конечности. Однако в отсутствие публичных норм и моделей частные, личные воспоминания трудно поместить в контекст, особенно когда общество по-прежнему опрокинуто в хаос. Дело не только в отсутствии физических знаков памяти, архитектурного увековечивания войны или в нехватке публичной истории. Коллективная история Первой мировой войны потерялась за время массовых миграций и войны гражданской. Связанные с ней достопримечательности и даже поля сражений были уничтожены, не говоря уже о других формах публичного пространства вроде зданий, улиц, фабрик, церквей, лавок. Семьи были разбиты вдребезги – иногда эмиграцией, иногда безнадежностью, голодом или смертью. Все это означало, что не было и не могло быть “простой истории войны”, “нашей войны”, а вместо этого были миллионы и миллионы разных историй, каждая из которых была такой болезненной, что рассказчик должно быть чувствовал, что его страдание было исключительным, единственным в своем роде.
В месяцы между двумя революциями на Петроградский совет обрушилась лавина писем, свидетельствующих об этой дезориентированности, лишениях, утратах и боли. Десятки тысяч человек просили о помощи в поисках пропавших без вести родственников: “По крайней мере, скажите мне, что их нет в живых, чтобы я мог помолиться за упокой их душ”. Многие умоляли вернуть их сыновей и мужей домой. Уповая на то, что новое демократическое правительство поправит ситуацию, одна женщина писала, что в ее семье “забрали всех”. Другая писала, что грядут нехватки продовольствия и голод, и просила отпустить воинов-мужчин для сельскохозяйственных работ, иначе от голода не спастись[253]. Подобные истории могли однажды стать частью послевоенной государственной мифологии о страдании народа, но у Советской России для этих целей будет свой материал.
Брест-Литовский мирный договор, подписанный в марте 1918 года, ознаменовал собой окончание участия Советской России в европейской капиталистической войне. Условия договора, среди которых была потеря Польши, Украины и балтийских провинций, были для России крайне невыгодны – потерянные территории составляли более трети промышленного потенциала бывшей империи, имели самые плодородные земли и население в 62 миллиона граждан. Однако само по себе поражение не до конца объясняет, почему в последующие годы советское руководство обходило Первую мировую войну молчанием. Германия заработала пропагандистский капитал на расхожем образе “ножа, который в 1918 году вероломно вонзили в спину нации левые мятежники”, и миф об отважных солдатах Первой мировой поддерживал ее в самые тяжелые, унизительные года лишений и невзгод. Для Советской России война оказалась предысторией, катализатором неизбежного, обернувшимся трагедией и напрасными смертями, в которых, как всегда, было повинно самодержавие. Кроме того, сразу после окончания Первой мировой новое государство получит в свое распоряжение миллионы других, более актуальных мертвых тел – тел погибших красных героев Гражданской войны – больше заслуживающих почестей со стороны нового режима.
Цензура не понадобилась, этот эпизод просто обходили вниманием. В 1920-е годы было проведено несколько исторических исследований Первой мировой с точки зрения ее последствий для национального здоровья и экономики, а также стратегии и полководческих навыков высшего командного состава, но сам этот сюжет практически не появлялся в официальных нарративах нового режима[254]. Могильные курганы, затерянные среди болот и топей в западной части бывшей империи, начали зарастать или осыпаться. Сегодняшние раскопки вряд ли позволят с уверенностью сказать, чьи тела покоятся в этих курганах: солдат Первой мировой, гражданской, Великой Отечественной, партизан, дезертиров или даже немцев, – если только исследователю не попадутся клочки сукна с солдатской формы, пуговицы, кокарды, пули или золотые зубы. В 1997 и 1998 годах я опросила пять групп взрослых людей и сделала около двадцати индивидуальных интервью, попросив своих респондентов назвать три войны в истории России XX века, повлекшие за собой наибольшее число смертей. Почти никто не обмолвился о войне 1914 года. Некоторые даже удивились, когда ее упомянула я: “Ах, эта!” Какой поразительный контраст с британским обществом, в историческом сознании которого по-прежнему важнейшее место занимают так называемое “потерянное поколение”, окопы, грязь и посттравматический синдром, порожденный Первой мировой!
Глава 4Преобразующий огонь
Большевики пришли к власти в стране, которая уже была охвачена хаосом. Система управления и общественный порядок в каждой губернии рушились прямо на глазах. К концу лета 1917 года практически по всей южной части Российской империи (на Украине, среди мусульманского населения Поволжья и в Средней Азии) отмечается рост национальных движений, усугублявших острый общественно-политический кризис в стране. В других регионах страны крестьяне захватывали землю и другую собственность, случались разбойные нападения, а с июля с новой силой прокатилась волна еврейских погромов. Армия тоже разваливалась. В некоторых частях вооруженных сил дисциплина полностью сошла на нет, и дезертирство становилось делом все более обыденным. Солдаты, неделями не получавшие жалованья, давали волю своей ярости. Появились донесения о мятежах в воинских частях, убийствах офицеров и жестоком мародерстве в прифронтовых деревнях[255]. По мере приближения осени в городах участились стачки, и к сентябрю пошли разговоры о планирующейся длительной всеобщей забастовке в поддержку правительства Советов, а не парламентского правительства. “Мы, конечно же, не представляли себе диктатуру пролетариата как диктатуру партии большевиков, – позднее писал выходец из Риги Эдуард Дуне, рабочий подмосковного завода «Проводник». – Мы искали союзников, другие партии, которые желали бы вместе с нами идти путем строительства советской власти… и начинали уставать от слов”[256].
Старый мир таял на глазах. Подобно многим радикально настроенным рабочим, Дуне верил, что пришло время народу взять инициативу в свои руки. Он вспоминал, что рабочие были убеждены: созрели условия для пролетарской диктатуры, ждать больше нельзя, над делом революции нависла угроза[257]. Тем, кто не разделял эту точку зрения, казалось, что сама цивилизация находилась на краю гибели. В июле 1917 года Юрий Владимирович Готье записал в дневнике: “Мы годны действительно только, чтоб быть навозом для народов высшей культуры, и в нашей истории были правы только отрицатели, начиная с Курбского, Хворостинина и кончая Чаадаевым, Печериным и т. п.”[258]. Чуть позже, он горестно подведет итог: “Армии нет, денег нет, вождей нет, никто не хочет работать, все «демократические» слои развращены до мозга костей, кто политиканством, кто «землицей». В городах и в деревне полная анархия. Железные дороги в развале; неурожай в значительной части России. Внешняя война проиграна; внутренняя обостряется. Жизнь этой зимой представляется кошмаром”[259].
Но и пессимисту Готье не дано было предвидеть всю глубину наступающего ужаса. Первая мировая познакомила миллионы призывников с современным промышленным способом ведения войны, с ее пулеметным огнем, окопами, несмолкаемым гулом и грязью. Гражданская война продемонстрировала, на что способен целый народ и что он может претерпеть, когда общество распадается на части, когда его надежды, средства к существованию и само выживание находятся под угрозой. Первые послереволюционные годы можно считать одними из самых ужасных, смертоносных, ожесточенных и зловещих в современной советской истории. По разным оценкам, в них погибло от 9 до 14 миллионов человек – умерли от голода, холода, болезней или пыток, пали на поле боя. Уцелевшие стали свидетелями жестокости в таком масштабе и пережили такие лишения и страдания, которые намного превосходили то, что при царизме выпадало на долю большинства людей за всю жизнь.
Немногим более половины всех смертей, случившихся до 1920 года, стали непосредственным результатом Гражданской войны и вызванных ею эпидемий[260]. Остальные были следствием голода 1921–1922 годов, который охватил южные регионы страны, традиционно производившие зерно. “Люди мерли как осенние мухи, – вспоминал один выживший. – Если бы было возможно, они ели бы вшей, которые во множестве одолевали их, но вши были сильнее и жрали людей, заражая их тифом. Смерть настигала изможденных на работе, дома, на улицах, в дверях, на платформах вокзалов и в общественных уборных. Вши переживали своих хозяев и, будучи голодными, еще долго копошились на окоченевших трупах”[261]. Люди ели землю, траву и падаль. Некоторые ели человеческое мясо. Шестилетняя борьба за перестройку государства через войну и революцию в конце концов поглотила целое общество.
Даже новые вожди Советской России позднее признаются, что их одолевали сомнения. Троцкий писал:
Моментами было такое чувство, что все ползет, рассыпается, не за что ухватиться, не на что опереться. Вставал вопрос: хватит ли вообще у истощенной, разоренной, отчаявшейся страны жизненных соков для поддержания нового режима и спасения своей независимости? Продовольствия не было. Армии не было. Железные дороги были в полном расстройстве. Государственный аппарат еле складывался. Всюду гноились заговоры