[314]. Наиболее жестокие их них получали повышение по службе, потому что новой власти требовались их умения и навыки, и, в свою очередь, продвигали по карьерной лестнице себе подобных. Считается, что насилие и травма оказали такое же мощное формирующее влияние на советское будущее, как и любая идеология, давление экономических факторов или конфликты относительно тактики.
Внутри этой общей схемы погребено несколько отдельных теорий, но не все из них одинаково просто верифицировать. Нет никаких сомнений в том, что риторика и практика Гражданской войны наложили устойчивый отпечаток на общественную жизнь в стране. Верно и то, что на всем обществе лежало клеймо жестокости и озверения. Всевозможные виды насилия, включая убийства и бандитизм, стали делом куда более обыденным, чем прежде. Население постепенно привыкло к новостям о кровопролитии; группы солдат выбирали “лучшие” образцы среди тел своих жертв, валявшихся в полях, и непринужденно болтали, вырывая у трупов золотые зубы[315]. Все аспекты жизни, связанные с социальным обменом и коммуникацией, включая язык как таковой, стали грубее, фамильярнее и бесцеремоннее[316]. Но если приложить этот тезис об озверении и ожесточении не к сообществу в целом, а к индивидуумам, то он будет уже не таким стройным, покажется скороспелым, неуклюжим, слишком общим, даже негуманным. Как часть общих бихевиористских теорий, бесчувственность и ожесточение, возможно, легко применимы к интерпретации документальных и статистических данным, но они с куда большим трудом выдерживают испытание частным, индивидуальным свидетельством. Одни люди поступали жестоко, другие – нет. Долгосрочное влияние опыта насилия и жестокости на разных людей было также глубоко индивидуальным.
Это ставит перед нами неприятные, тревожные вопросы. Должно быть, легче представить себе, что виновниками и жертвами эксцессов Гражданской войны были звери в человечьем обличье, чем взглянуть в лицо более простой и обыденной правде. Люди поступали так, как поступали, из страха, по приказу, под влиянием идеологического рвения и пыла, в жутком подражании своим врагам, в панике, в ярости, из мести, выношенной холодным и рассудочным сознанием. Часто они вспоминают, что голод притуплял все чувства, делал людей эмоционально омертвелыми, но он не превращал их в представителей какого-то другого биологического вида, и их поступки вовсе не всегда были слепыми и истерическими[317]. Кроме того, не стоит забывать о выздоровлении. Некоторые страдали, не в силах спастись от тех злодеяний, которые продолжали жить в их сознании. Большинство этих людей не дошли до звероподобного состояния сами и хотели покончить с насилием, но они были больны, травмированы. Однако, вопреки опасениям Ганнушкина, эти люди составляли меньшинство. Большинство уцелевших, из тех, кто пережил насилие, сохранили душевное здоровье и вменяемость и в большинстве случаев смогли заново отстроить свои жизни. В 1920-е годы они обычно хотели мира, домашнего очага, спокойной работы в конторе. Новый мир мог отчасти компенсировать пережитое, удовлетворив некоторые потребности. Другими словами, даже самые экстремальные события, в конце концов, были ассимилированы и вписаны (хотя и не полностью, в отредактированном и искаженном виде из-за вторжений отрывков официального нарратива) в свод прожитого, непрерывного человеческого опыта.
“Большевики одержали верх и чувствовали, что это их идеи помогли им добиться своего… Диктатура и террор привлекали их как средства решения проблем”, – пишет Роберт Сервис[318]. Это поразительно точное обобщение, по крайней мере применительно к элите. На протяжении десятилетий в политическом стиле большевиков видную роль будут играть образы Гражданской войны, военный жаргон и немногословные директивы, больше похожие на военные приказы. К образу сражающегося государства, находящегося “в кольце врагов”, который запомнился еще со времен британской, французской и японской интервенции, можно было апеллировать в любой момент, чтобы оправдать царящее в стране ощущение осажденной крепости, репрессии против оппозиции и всеобщую бдительность и настороженность[319]. В системе, направленной на централизованное принятие решений, локальные нужды и желания легко оставались незамеченными. Проблемы и недопонимания, возникающие в регионах, зачастую игнорировались или откладывались в долгий ящик и их пытались решать наскоком, при помощи обобщенных и волюнтаристских директив[320]. Однажды начавшийся террор искоренить было непросто. В 1922 году ЧК была реструктурирована и формально распущена; ей на смену пришло ГПУ (Государственное политическое управление при НКВД РСФСР), в 1923 году преобразованное в ОГПУ при СНК СССР. Но даже новобранцы органов называли себя чекистами и не забыли целей и методов организации-предшественницы. Дзержинский возглавлял ОГПУ вплоть до своей смерти в 1926 году.
Тезис о том, что в годы Гражданской войны вырос и расцвел определенный тип политика, также в значительной степени справедлив. Непосредственное окружение Ленина по большей части состояло из тех, с кем он познакомился в Европе, людей вроде Каменева и Зиновьева, каждый из которых во время Гражданской войны успел поработать на нескольких ответственных постах, наряду с наиболее опытными товарищами из “русской фракции” (так называли тех мужчин и женщин, которых 1917 год застал на территории Российской империи в ссылке или на свободе). Однако для формирования и комплектации правительства этого было недостаточно. За годы Гражданской войны партия выросла и эволюционировала, и интеллектуальный стиль ее новых членов подчас отличался от стиля основателей партии и “старых большевиков”: у них были более прямолинейные управленческие амбиции и меньше моральных принципов и колебаний.
“Европейские” товарищи Ленина, как и многие учредители партии и, конечно, ее интеллектуальная элита, не были такими неотесанными, а часто и такими практичными, как поколение, вышедшее на передний план после 1918 года. Каменев, например, никогда не поддержал бы террор. В январе 1918 года ему и Дзержинскому (странная парочка!) поручили составить свод практических правил для ЧК. Как и следовало ожидать, им не удалось найти общий язык. Книгочей Каменев писал Ленину, что его комментарии были чуточку радикальны. На самом деле то, что он предложил, было советской версией habeas corpus[321], согласной которой ни один человек не должен был задерживаться без предъявления обвинения дольше, чем на трое суток. Черновик этого предложения до сих пор хранится в архиве. Рукой Дзержинского на нем зачеркнуто слово “сутки” и вместо него вписано “месяцы”[322]. Но Каменев не сдавался. Позднее в том же 1918 году он опротестует конкретные случаи злоупотребления властью. В то время количество арестов в Москве перевалило за тысячу в месяц, но в той конкретной ситуации Ленин лично рассмотрел дело и отмел выдвинутые против задержанных обвинения[323].
И все-таки люди, подобные Каменеву, были быстро истощаемым ресурсом партийной элиты. Сам Дзержинский тоже был революционером с большим стажем, но особый спектр его талантов развился благодаря кризису, разразившемуся после ноября 1917 года. Других партийцев поощряли, если в чрезвычайной ситуации они брали на вооружение этот бесцеремонный политический стиль. Они и сами обнаруживали, что грубая манера, которой они отдавали предпочтение и которая была недопустима при других обстоятельствах, не только оказывалась вполне приемлема во время войны, но и безусловно сулила явные преимущества. Одним из таких “грубых управленцев” был сам Сталин, талантливый, но весьма неприветливый товарищ, вошедший в руководящий комитет Закавказской социал-демократической организации в 1904 году. Казалось, его особенно интересуют администрирование и национальный вопрос. В жестокие годы войны его грубость и мстительность было легко проглядеть, и в любом случае его организаторские навыки тогда были чрезвычайно остро востребованы. Только со временем, уже в мирные годы последствия выдвижение Сталина на руководящие позиции в партии начали тревожить даже Ленина. Троцкий тоже был вольнодумцем, идущим против течения. Его репутация основывалась на его роли тактического руководителя октябрьского переворота, однако место “второго человека в государстве после Ленина” вплоть до 1924 года за ним закрепило его руководство Красной армией.
Но по-настоящему изменились за годы Гражданской войны именно региональные отделения партии за пределами привилегированных кремлевских кругов. Тысячи представителей “старого поколения” покинули ее ряды, чтобы избежать призыва в Красную армию, хотя еще чаще причиной было разочарование. Раньше их целью было установление советской демократии, теперь же это дело было проиграно. Вместо советской демократии возникли однопартийная система управления и террористическое правительство, управлявшее при помощи декретов. Те, кто пришел на смену разочаровавшейся старой гвардии, не видели ничего зазорного ни в однопартийной системе, ни в таком правительстве. Этим людям были не чужды “командно-административные методы”, многие из них заработали репутацию на фронте, а затем закрепили при помощи военных по духу и стилю кампаний за трудовую дисциплину, принудительное изъятие зерна и восстановление экономики. Одним из таких партийцев был Карл Бауман, латышский левый, возглавивший Московский губком в 1929 году. Другим – Лазарь Каганович, поразительный долгожитель, уцелевший в сталинском окружении, человек, чья репутация сложилась в годы его репрессивного правления в охваченном Гражданской войной Нижнем Новгороде, где в качестве председателя Нижегородского губкома РКП(б) и губисполкома с мая 1918 по