Каменная ночь — страница 56 из 120

сь бедно, ничего не покупалось”[539]. Другая респондентка вспоминает, что “держали свиней и ухаживали за ульями”[540]. Для тех, кто преуспел (даже если подходить к оценке ситуации с довольно скромными стандартами благосостояния), голод 1921–1922 годов начал постепенно сливаться в памяти с воспоминаниями о других голодных временах. Некоторые до сих пор путают его с голодом 1917, 1919 или 1924 годов.

Однако с 1929 годом такой аберрации памяти не происходит. Кампания массовой коллективизации затронула все стороны крестьянской жизни. Ее целью было превратить ограниченных, зацикленных на интересах своего сословия и идеологически чуждых советских крестьян в образцовых граждан социалистического общества, убедить их оставить личные наделы – коров, кур, единственную грязную свинью – и влиться в более эффективное коллективное хозяйство. Рост производительности хозяйства шел бы за счет увеличения масштаба, поля стали бы больше, и их было бы проще обрабатывать, появились бы возможности для механизации (великая цель научного большевизма) и более рационального разделения сельского труда. По сути дела, фермы могли бы превратиться в сельские аналоги заводов и фабрик, и в конце концов управлять ими можно было бы в интересах всего общества и в соответствии с пятилетним планом, без всех этих почесываний головы, уловок и уверток, характерных для отношений между государством и его сельскими жителями в 1920-е годы. Коллективизация призвана была также облегчить просвещение среди крестьян, которые должны были, наконец, отвернуться от суеверий и привычек своих предков.

Таково было видение партии, отраженное в ее агитках. Но если взглянуть на коллективизацию под другим углом, она представляется настоящей атакой на крестьянство. В конце 1920-х годов правительство отчаянно нуждалось в зерне, в том числе для экспорта. Для того чтобы претворить в жизнь программу индустриализации, требовалась твердая валюта. Растущие города нужно было обеспечивать базовым продовольствием. В обществе начало утверждаться представление о том, что “контрреволюционеры” и “белогвардейцы” в среде крестьянства тайком запасают хлеб специально, чтобы сорвать пятилетний план и даже саботировать советскую власть как таковую. Коллективизация в своей самой насильственной форме стала актом плохо скрываемой мести за подобное упрямство. Она также включала в себя целый ряд агрессивных шагов, направленных на то, чтобы сломить политическую волю сельского населения, уничтожить бандитизм и остатки крестьянского сепаратизма, подорвать саму основу глубоко укоренившегося крестьянского мировоззрения, альтернативного мировоззрению советскому.

Основой этой политики стало так называемое уничтожение кулачества как класса. Официально она была направлена против зажиточных крестьян – “обуржуазившегося крестьянства”. О кулаках говорили как о классовых врагах. Их отделяли от бедняков и середняков (на практике границы были зачастую очерчены довольно произвольно), а также безземельной сельской бедноты. В официальном дискурсе кулаки провозглашались самыми злостными укрывателями зерна, настоящими саботажниками социалистического строительства, агентами международной буржуазии. Раскулачивание, следовательно, мыслилось эдаким обоюдоострым мечом. С одной стороны, оно было попыткой обеспечить равный доступ к благосостоянию, который должен был быть на этом этапе достигнут в городах. С другой стороны, оно было продиктовано стремлением очистить сельскую местность от последних цепких пережитков контрреволюции. “Мы должны обращаться с кулаками так, как обращались с буржуазией в 1918 году, – заявлял один партиец. – Злостного кулака, активно противостоящего нашему строительству, нужно бросить на Соловки (печально знаменитый лагерь на Белом море). А в других случаях переселить на самые плохие земли”[541].

На практике борьба с кулачеством означала, что всякий крестьянин, сопротивлявшийся коллективизации (на самом деле или в представлении властей) и подходивший под определение (по большей части вымышленное) классового врага, любой, чье выдворение из деревни было необходимо (в силу каких-либо причин), чтобы выполнить произвольно установленные плановые показатели по раскулачиванию, выселялся из дома – вместе с детьми, дедушками, бабушками или тещей – и лишался всего своего имущества: лошадей, скота, тулупов, одеял, кухонной утвари, документов, удостоверяющих гражданство, самих гражданских прав как таковых. Примерно 20 тысяч раскулаченных были расстреляны на месте. Это была всеобъемлющая политика идеологически мотивированной чистки, своего рода социальный аналог этнических чисток 1990-х. Среди пострадавших групп были священники, активные верующие, исповедовавшие все возможные религии, бывшие землевладельцы, бандиты, партизаны, преступники и многие другие, чье присутствие в новых колхозах было политически нежелательным в глазах ОГПУ или любого другого местного представителя власти[542].

Раскулачивание началось осенью 1929-го, однако самыми трудными стали последующие годы, 1930-й и 1931-й. Весной 1930 года возникла пауза: сельская провинция погрузилась в хаос, в некоторых районах вспыхнуло вооруженное сопротивление, коммунисты подвергались нападениями, их убивали, кого-то даже распяли, – однако летом кампания продолжилась и закончилась только тогда, когда большинство советских крестьян или вступили в колхозы, или потеряли дом, или погибли. И снова нужно признать, что оценка потерь весьма приблизительна – никакой систематизированной статистики раскулаченных не велось, – однако считается, что около пяти миллионов человек были раскулачены (выгнаны из домов, заперты в тюрьмах, депортированы в самые отдаленные части Сибири, расстреляны или скончались от голода). Из этих пяти миллионов несколько сот тысяч умерло в первые два года. По оценкам некоторых историков, число умерших превысило миллион человек, некоторые предлагают умножить на два и эту цифру[543].

В основе политики коллективизации лежало насилие. Немногие крестьяне встретили эту инициативу с восторгом. Коллективизация превратилась в политическую кампанию, и борьба велась, невзирая на вооруженное сопротивление[544]. “Ни одна сила в мире, – заявило руководство страны в январе 1930 года, – никакие угрозы, никакой вой со стороны наших противников и врагов коллективизации… не способны сейчас остановить… это победное наступление”[545]. Некоторые перекидывали веревку через потолочную балку и вешались, некоторые мрачно ожидали катастрофы, а некоторые, слушая выступления молодых горлопанов-агитаторов, брались за вилы, кнуты и украденные во времена Гражданской войны револьверы. “Они были совсем подростки, на самом деле дети, самые страшные”, – рассказала мне одна женщина. “Моя бабушка… не могла понять слова «колхоз», больше всего она боялась умереть: ей казалось, что раз все будет коллективное, общее, то и с захоронениями будет то же самое”, – поведал другой уцелевший[546].

Среди людей, претворявших эту политику в жизнь, были и те, кто на первых порах искренне верил в то, что приносит в деревню новую цивилизацию. В промышленных городах фабрики “брали шефство” над колхозами и давали им название (отсюда колхозы “Шарикоподшипник”, “Серп и Молот” и сотни колхозов имени Маркса и Ленина по всему Советскому Союзу)[547]. Идея была в том, чтобы обмениваться знаниями, инструментами, добровольцами-рабочими и, возможно, даже продовольствием. Подобный идеализм быстро разбился вдребезги. Хотя в сознании людей коллективизация и не начиналась как борьба с крестьянством, она быстро приобрела все ее характерные признаки. Люди, проводившие ее в жизнь – выгонявшие кулаков из их собственных домов, сгонявшие в загоны тощую скотину и шарившие железными прутьями под полами покинутых хат в поисках припрятанного зерна, – были заложниками данных им приказов.

Какие бы идеи ни владели ими в начале кампании, какие бы сомнительные или утопические мотивы ни двигали ими, вскоре они оказались в капкане этой схватки. По мере углубления кризиса, по мере того, как отдельные добровольцы, передовые отряды коллективизации начинали осознавать реальность жизни и смерти в водовороте этой второй революции, сама партия начала разваливаться на части. Одни были в ужасе от разворачивающейся бойни, следовали приказам, но испытывали отвращение от собственной ответственности за происходящее[548]. Другие справедливо опасались, что недавно обретенное ими социалистическое мироустройство рухнет. Кризис 1929–1932 годов был не просто упражнением в безжалостном экономическом волюнтаризме под управлением государства. Это компонент в нем был, особенно в начале, но этим кризис не исчерпывался. Почти для всех участников и действующих лиц он обернулся отчаянной борьбой за выживание.

В этих условиях самый простой путь пролегал через подлинную веру. “Пусть все они вымрут, – бормотали особенно фанатичные активисты, – но этот район мы коллективизируем на 100 процентов”[549]. “Мы обманывались, потому что хотели обманываться. Мы так сильно верили в коммунизм, что были готовы принять любое преступление, если оно было залакировано хотя бы малой толикой коммунистического жаргона”, – писал бывший активист[550]. Даже сегодня некоторые вспоминают процесс коллективизации в очень аккуратных, идеологически выдержанных терминах. “Да на него достаточно было взглянуть, чтобы увидеть, что это был кулак с головы до ног. Достаточно было посмотреть на него одну секунду, чтобы понять, что этот человек не был советским человеком”