Сейчас я проматываю запись назад: мне нужно в точности передать ее слова – и поражаюсь точно так же, как и во время нашего разговора, тому, что Анна Тимофеевна считает для себя самым важным в жизни, своими приоритетами – они так сильно отличаются от моих собственных. В моем представлении это интервью было посвящено кулакам, а для нее оно было о чем-то совсем ином. Через некоторое время после начала нашей беседы она сказала: “Так вот он, конечно, мужчина, тот, от которого я родила сына и который уже был к тому времени моим мужем, он был единственный в Москве, а на самом деле во всем Советском Союзе, профессиональный артист – мастер художественного свиста. Он всегда был единственным в своем роде. Каждый раз, когда вы в фильме слышали свист, это был он”. Я слышу на записи, как она встает с места, отодвигает стул, я знаю, что она перешла к буфету в углу комнаты за моей спиной. Она достает оттуда массивный черный магнитофон, неуклюже возится с кассетой. “Минуточку. Он ничего не оставил. Я нашла это, перебирая некоторые записи для радио, которые [он] делал. Я сама это соединила воедино из маленьких фрагментов”.
Советский магнитофон ставится рядом с моим самым обычным диктофоном. “А это работает?” – спрашивает она. Прослушивая свою запись, я слышу собственный голос, убеждающий ее в том, что все в порядке, а затем свист ее умершего мужа. Звучит фортепианный аккомпанемент, затем вступает оркестр (фоном к яростной мелодии Хачатуряна), а в последнем номере – синтезатор и электронные ударные. “Записывается, да?” – вновь хочет удостовериться Анна Тимофеевна. Прошло десять минут, а записи все еще не заканчиваются. Она пододвигает свой магнитофон поближе к моему. Когда начинается последний кусочек, чувственная танцевальная классика 1950-х, она начинает плакать. “Вот посмотрите-ка на это”, – шепчет она, понижая голос, чтобы не заглушать выступление своего мужа, тревожно переводя взгляд с моего лица на магнитофон, проверяя вновь и вновь, все ли идет как надо. Вручает мне ворох фотографий, затем выхватывает их у меня обратно, выбирая самые лучшие. “Это мама, а это ее сестра, моя тетя”. Свист стихает, но еще долго длится тишина. Анна Тимофеевна вышла на кухню, чтобы найти свою сумочку, помаду и носовой платок.
Муж был центром всей ее жизни, и эти несколько минут на пленке, взрыв трелей, были для моей свидетельницы важнее и тронули ее больше, чем история ее детства и деревенского быта. Еще она с гордостью говорила о войне: “Это было самое большое переживание в нашей жизни, те дружбы, которые мы тогда завели, всегда были такими прочными”. Военные воспоминания в некоторой степени искупили далекое прошлое и, конечно, заслонили его от глаз: “Мы снова выступали на 40-летие Победы. Говорят, что у пальцев самая мощная память. Мои, кажется, запомнили все”. На пленке опять звучит смех, а затем она играет Моцарта, играет плохо, перебирая неподдающиеся клавиши и улыбаясь.
Необязательно знать историю раскулачивания, чтобы послушать мою пленку с записью свиста мужа Анны Тимофеевны, Ефима. Можно восхищаться его мастерством (и выносливостью, ведь он принимал участие в работе над 85 кинокартинами!) и даже узнать некоторые мелодии. Однако куда тяжелее проследить историю, которая им сопутствует, – цензуру и умалчивания, которые подчас по-настоящему шокируют. Например, одна из тех вещей, которые кажутся удивительными в рассказе Анны Тимофеевны, – это то, что в нем совсем нет горечи и ожесточения. Отчасти причина кроется в том, что ее вовремя забрали родственники и она смогла заново построить свое будущее в другом городе. Несомненно, важную роль играют здесь и различные формы подавления памяти и механизмы самосохранения. Но есть во всем этом еще один, особенный исторический аспект, который роднит Анну Тимофеевну с миллионами людей ее поколения: уникальное советское самосознание.
Едва повзрослев, Анна Тимофеевна вступила в комсомол – Коммунистический союз молодежи. Она ходила на парады, носила комсомольский значок, влилась в классовую борьбу на стороне победителей. По правде говоря, в противном случае она не имела бы возможности выступать, в чем, бесспорно, отдавал себе отчет ее дядя. Ее сценическая карьера началась в тот момент, когда все то, что мы сегодня назвали бы публичной сферой, оказалось зажато в тиски контроля со стороны Коммунистической партии. Однако Анна Тимофеевна не сомневалась в том, во что верила. Она была оптимисткой, верным товарищем, заводилой в любой компании. Она строила свой мир внутри грандиозного мифа под названием “социалистическое строительство”, бестрепетно вносила свой вклад в коллективную победу над фашизмом и работала, работала, потому что работа и была ее дорогой в жизнь, работала, чтобы внести свой вклад и быть достойным членом общества. Крах коммунистической системы позволил ей свободно говорить о своем происхождении, однако ее высказывание продиктовано не гневом и яростью, взращенными за шесть десятилетий.
Она как будто вскользь упоминает комсомол (разговаривай мы на двадцать лет раньше, в то время, когда КПСС все еще была у власти, акцент в ее рассказе, без сомнения, был бы сделан на другом). Членство в этой организации еще больше отдалило ее от родной деревни и покинутой семьи. Анна Тимофеевна стала полноценной советской гражданкой, а ее мать продолжила существовать в состоянии полной неопределенности в деревянном доме на окраине Саратова. Но именно от этой пожилой женщины Анна Тимофеевна привыкла слышать новости о своей семье, история которой продолжается уже в пересказах матери.
Энтузиазм Анны Тимофеевны не был порождением большевистского мира, многочисленных эвфемизмов 1930-х годов или результатом победы над Германией – он зародился гораздо раньше. Мать Анны Тимофеевны родилась в деревне в глубинке, в центральном черноземном регионе России в самом начале XX века. Эта женщина не рассматривала свою жизнь в терминах прогресса или классовой борьбы. В ее представлении мир был местом, в котором ход вещей определялся добром и злом, Богом и царем, раем и адом, а также Страшным судом. В эту вселенную комсомол не вписывался. Разница в поколение подразумевала представление о жизни полной невзгод, а не цветения надежд. Когда дочь говорит о своей семье, над ее рассказом довлеет тень матери, она вспоминает разговоры, которые, должно быть, вела с матерью, те моменты, в которые два поколения по-настоящему встречались. Анна Тимофеевна объясняет: “Она была трагической женщиной. Ее судьба оказала влияние на всех, кто остался рядом с ней. Мне единственной удалось спастись”.
А значит, череду последовавших несчастий можно объяснить только велением судьбы. Это странный рассказ, который походит на тревожное эхо другого мира. История семьи помещается не в политический контекст, не в контекст государственного насилия, но в область примитивного проклятия, наложенного на членов семьи. Слушая это свидетельство, следует запастись терпением, потому что, изучая его в поисках знакомых элементов, той исторической правды, которая может быть использована в работе историка, упускаешь правду о жизни этой женщины. В ее повествовании отдельные смерти приобретают трагическую форму. Тем, что она сама уцелела и выжила, она обязана чуду: ей была ниспослана уникальная благодать.
Рассказ ее вызывает у слушателя вопросы и сомнения. Возможно, в нем есть путаница и самообман. По мере того как история обрастает подробностями, она периодически меняет русло, проходя в опасной близости от той границы, что отделяет трагедию от фарса. Происходит это без ведома рассказчицы, в силу формы и тона ее повествования. В нем слишком много повторов. Подсознание отторгает темноту, особенно если рассказчик вспоминает уже свои воспоминания, столько раз пересказанные, что они утрачивают связь с реальными событиями прошлого, и в силу своей слабости превращает нежелательное и неприемлемое в комедию. Тот же самый рефлекс не дает представить себе масштабы потерь, не дает свести воедино в одном предложении образ повторяющейся боли с осознанием того, что и этот человек – тот самый, что произносит эти слова, – был свидетелем всего произошедшего, был травмирован этим опытом и принадлежит к тому же самому роду человеческому, что и ты сам.
Отец Анны Тимофеевны вернулся из трудового лагеря уже через год. Он стал пить – в ее рассказе нет другого описания этого человека – “и умер через сорок дней”. К тому времени, по крайней мере, одного из его сыновей уже не было в живых. Когда Таня и дядя забрали Анну, ее мать взяла старшего сына, того самого, который был “почти уже мужчиной”, и оставила малышей – одному из них было два года, а второму четыре – дома одних, предоставив им самим заботиться о себе. Сама же отправилась на поиски пропитания в надежде выменять вещи на что-нибудь съестное. “Она оставила им запас еды на три дня, но они, конечно, все съели сразу. Очень уж голодные были”, – объясняет Анна Тимофеевна. Когда мать не вернулась через три дня, мальчики пошли ее искать. В то время на улицах было полно беспризорников, до которых никому не было никакого дела, и на двоих мальчишек никто не обратил бы особого внимания. Когда мама возвратилась, их все еще не было дома.
“Начали их повсюду разыскивать, в больницах, в моргах, но мальчиков никто не видел, – продолжает их сестра, пересказывая эту историю так, как будто речь идет о другой жизни. – Они и фамилии своей не знали. В конце концов нашли Валю. Он сказал, что они все съели, а потом младший начал плакать, и Валя сказал ему, что они пойдут и найдут свою маму. Они бродили по улицам. Иногда люди их действительно подкармливали. Но маленького так и не нашли. Мы до сих пор не знаем, что с ним случилось. Он был совсем слабый, его легко можно было заманить куда-нибудь. Может быть, он попал в больницу. Он не смог бы объяснить, кто он и откуда. Мама его повсюду искала. Она всегда верила, что он все еще жив. Их кормили, знаете. Так что, возможно, он и не умер. Женя его звали”.
Валя, тот самый четырехлетний мальчик, дожил до подросткового возраста. Он пошел в саратовскую школу, семья заново налаживала свою жизнь, казалось, Валины шансы на достойное будущее непременно возрастут. Они строили новый дом. “Шел 1940 год. Еще не успели настелить крышу. И однажды утром он говорит: мама, зови врача, я умираю. Вот так просто. И в тот день его не стало, еще до вечера”, – рассказывает Анна Тимофеевна. Мать осталась с Сашей, старшим мальчиком. “Он воевал в финскую войну, – рассказывает его сестра и стучит по столу в такт своим словам. – Он воевал на фронтах Великой Отечественной; он учился в военной школе при Верховном совете; он стал офицером. У него было двое детей. Ему было 37 лет”. На дворе стоял 1959 год. Саша тренировал каких-то новобранцев. Произошел несчастный случай. Он крикнул солдату, чтобы тот укрылся в окопе, а сам не успел и оказался единственным в зоне поражения гранаты.