Каменная ночь — страница 64 из 120

Смятение и путаница относительно адресата своей лояльности и преданности – пускай и не всегда настолько явные, как у Юдифи Борисовны, – помогают понять, почему некоторые до сих пор находятся в плену болезненных воспоминаний, не отпускающих и мучающих их. Они не были счастливы в прошлом, но не одобряют они и то, что происходит в настоящем. Экономические проблемы, с которыми они сталкиваются, лишь усугубляют ситуацию[599]. Молодое поколение, наследники сталинизма, в общем и целом подвергают этот период критике, однако среди жертв сталинизма немало тех, кто по сей день сохраняет свою веру. Они объясняют насилие частными случаями коррумпированности, садизма и человеческой слабости, обеляя, таким образом, революцию и ее цели, ее телеологию и нетерпеливость.

Эта история и так довольно токсична, но основная альтернатива, доступная тем, кто не в состоянии найти более общего, более весомого объяснения, по-настоящему ядовита. Это может показаться абсурдным, но некоторые из тех, кому удалось выжить в разгар сталинского террора, до сих пор прикладывают огромные усилия для того, чтобы продемонстрировать свою невиновность. Для этого им требуется доказать не безумие системы в целом, но ошибку, которая была допущена в их частном, конкретном случае. Они готовят папки с документами к нашей встрече, указывают мне на статьи закона, тычут пальцем в страницы, чтобы убедиться, что их правильно поняли.

В этой ситуации поразительны два обстоятельства, и оба они безрадостны. Первое заключается в том, что многие люди до сих пор верят в свою виновность, они не в состоянии принять суть репрессивной политики, пропагандистских сообщений о пытках, показательных процессов, массовых смертей. Второе же печальное обстоятельство состоит в том, что жертвы не одиноки в этом своем убеждении. В одной только России (не говоря уже о бывших республиках Советского Союза) до сих пор остаются миллионы людей, бывших свидетелями, а не жертвами репрессий, которые убеждены в виновности пострадавших в годы террора. Те, кто выжил в тюрьмах и лагерях, и даже те, у кого есть справка о реабилитации (а это самый значительный жест, который государство согласилось сделать в качестве извинения), вынуждены постоянно доказывать свою невиновность, вновь и вновь сталкиваясь с враждебностью и скепсисом[600]. Согласно довольно распространенной точке зрения, восходящей к христианскому учению и поддерживаемой Солженицыным и людьми схожих с ним взглядов, страдание благотворно действует на русскую душу, оно – горнило духовного перерождения, путь спасения души. Тем не менее для очень многих людей страдание остается показателем вины.

В рассказе “Графит” Шаламов пишет: “Инструкция «архива № 3» – так называемый отдел учета смертей заключенных в лагере – сказала: на левую голень мертвеца должна быть привязана бирка, фанерная бирка с номером личного дела. ‹…› Казалось, к чему этот расчет на эксгумацию? На воскресение? На перенесение праха? Мало ли безымянных братских могил на Колыме – куда валили вовсе без бирок. Но инструкция есть инструкция. Теоретически говоря – все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам, чтобы мы сняли бирки с их левых голеней, разобрались в знакомстве и родстве”[601]. Но в том-то и дело, что не готовы. Только выжившие способны рассказать о том, что произошло, и большинство из них сегодня далеко не молоды. У них не осталось сил, и они не без основания ощущают растерянность и замешательство. Да и в конце концов они – выжившие, им удалось уцелеть, избежать страшного конца. Учитывая искушение отвернуться, не смотреть в сторону прошлого или даже отрицать его, которое испытывают сегодня многие, и принимая во внимание неспособность исторической науки объяснить, что же произошло, тем, кто испытывает самую острую потребность разобраться в этом, было бы лучше, если бы обладатели бирок на левой голени могли поведать свои истории сами.


В России использование государственных процессов: арестов, допросов, судов, тюремного заключения, ссылки или даже убийства – в политических целях не было специфически сталинским или даже специфически советским явлением. Сибирские деревни издавна, задолго до того как в тайге были проложены первые железные дороги, привыкли к зрелищу прохождения ссыльных по этапу и сопровождающего их конвоя. К 1890 году, когда на Сахалин приехал Антон Павлович Чехов, холодный тихоокеанский остров уже двадцать один год был местом ссылки и каторги[602]. Большевики настаивали, что старший брат Ленина Александр был среди сотен повешенных при царизме за политические преступления.

Если говорить о государственных репрессиях, то стоит отметить, что революция принесла кратковременное затишье, однако Гражданская война развеяла надежды революционных идеалистов. В политическом пейзаже тогдашней России не было места для оппозиции. Казалось, со всех сторон у новой власти объявились миллионы врагов. Аресты и внесудебные расправы, расстрелы на месте без суда и следствия превратились в повседневные инструменты обеспечения политической безопасности и были в ходу вплоть до начала 1920-х годов. К тому времени тюремный лагерь, устроенный в бывшем Соловецком монастыре, был полон священников, политических полемистов, писателей, националистов и других заключенных из числа так называемых бывших[603]. Следующий этап, превращение Соловков в исправительно-трудовой лагерь (в противоположность тюрьме, где физический труд был частью режима содержания), начался в 1926 году[604].

Однако началом сталинских репрессий на самом деле следует считать 1929 год. Именно тогда в массовом порядке утвердилась практика доносов, арестов и террора[605]. Сложились новые формы мышления и новый общественный уклад, позволявшие приспосабливаться к этой практике, уживаться с ней. Появились субкультуры, бюрократические правила и общественные мифы, помогавшие справляться со страхом. Находились способы управлять исчезающими каждую ночь сотрудниками, жить в тени еженощных арестов, под звуки выстрелов. Другими словами, в период террора действовала не одна логика, а множество различных логик существования. Некоторые люди просто игнорировали происходящее вокруг, как в свое время миллионы других (это не всегда были одни и те же люди) игнорировали реальность бушевавшего голода. Другие, не задумываясь и не рассуждая, глотали любую пропаганду, которую предлагал им режим, и не замечали страха, овладевшего их соседями. Советская система была замкнута на самой себе: альтернативы или внешняя критика были немыслимы. Леонид Лиходеев, выросший в провинциальном украинском городке Сталино, свято верил рассказам своих учителей о политической ситуации, потому что эти рассказы подтверждались статьями в газете, которую он читал. Он понимал это так: классовые враги (включая голодающих кулаков) “были готовы на все, чтобы отравить наш оптимизм, подорвать нашу уверенность в светлом будущем”[606].

Цель террора – если вообще уместно приписывать что-то столь последовательное как цель тому, что правильнее описать как несколько частично перехлестывающихся процессов, – в конце концов и состояла в самой его избыточности, чрезмерности. Стремлению к гражданскими правам и обязанностям, этой демократической мечте 1917 года, был нанесен смертельный удар. Законность, плюрализм и политическая оппозиция были задушены. Важнейшие потребности государства – в золоте, угле, древесине, уране – удовлетворялись с помощью подневольного труда, заключенными мужчинами и женщинами, работавшими в соответствии с планом, что был утвержден их собственной пенитенциарной системой, которая и надзирала за его выполнением[607]. К концу 1930-х годов рядовым местным государственным служащим полагались карьерные преимущества за полное выполнение разнарядки по арестам, так что некоторые пытались лишний раз продемонстрировать свою преданность партии, требуя повышения нормы[608]. Все это не было исключительно вопросом государственной власти. Система поощряла глубоко укорененную практику личных доносов: любой человек мог разрушить жизнь своего соседа, бывшего соперника или чудака-эксцентрика, чье поведение было ему непонятно, и традиция эта расцвела пышным цветом[609].

Естественно, все эти разнообразные цели вступали в конфликт друг с другом, и зачастую принципиально неразрешимый. Например, не имеет смысла умышленно убивать заключенных, которых вы держите для подневольного труда, беспорядочно расстреливать их или морить голодом. Это было хорошо известно одним из первых администраторов системы ГУЛАГа, особенно Эдуарду Петровичу Берзину. Говоря о середине 1930-х годов, Шаламов упоминает “[о]тличное питание, одежду, рабочий день зимой 4–6 часов, летом – 10 часов, колоссальные заработки для заключенных, позволяющие им помогать семьям и возвращаться после срока на «материк» обеспеченными людьми”[610]. Однако начиная с лета 1937 года для управления трудовыми лагерями нашлись новые люди, среди которых, в частности, был печально известный полковник Гаранин. С этого момента расстрелы без суда и следствия и систематическая халатность стали самым обычным делом[611]. В результате в стране усилилась нехватка рабочих рук, которая особенно остро ощущалась во время войны[612]. Быстрая сменяемость кадров на каждом уровне управления также не особо помогала приготовлениям к войне, начавшимся в конце 1930-х годов. В среднем с 1937 по 1938 год каждая из высших должностей в провинциальном партийном и правительственном аппарате освобождалась и занималась пять-шесть раз