Каменная ночь — страница 65 из 120

[613].

Хотя полномасштабный сталинский террор и обязан некоторыми своими свойствами более ранним прецедентам насилия и жестокости в российской истории, он представлял собой явление, безусловно, новое. Цифры позволяют провести очевидное различие между 1890 и 1930 годом, но, кроме того, насилие в каждый из этих исторических периодов также отличалось и целями, и охватом. Например, какие бы амбиции относительно политического контроля ни были у царской полиции, она и помыслить не могла о том, чтобы арестовывать людей тысячами каждую ночь и производить массовые расстрелы, во время которых жертвы стояли возле ям, на некоторых все еще были выходные платья, а на ногах у женщин – нарядные туфли. Царские репрессивные органы не могли себе представить, что можно депортировать целые группы населения – миллион немцев, полмиллиона чеченцев, а мысль о том, что пенитенциарная система может стать поставщиком рабочей силы, имеющей существенное экономическое значение – и здесь снова речь идет о миллионах заключенных, – показалась бы абсурдной. Однако к 1953 году целые комнаты были завалены картонными папками с подшитой в них статистикой, в которых перечислялись выполненные экономические задачи. С политической точки зрения после смерти Сталина вновь проявились внутрисистемные трения и распри, однако, несмотря на это, монополия партии на власть в течение последующих трех десятилетий не будет всерьез оспорена. Славой Жижек в “Чуме фантазий” пишет: “В 1930–1940 годы – если приводить самый радикальный пример – в Советском Союзе было не только запрещено критиковать Сталина, скорее, под еще большим запретом была возможность заявить о самом существовании этого запрета: заявить публично, что Сталина запрещено критиковать”[614].

В истории России было много эпизодов жестокости, и у сталинского террора были прецеденты, повлиявшие на него. Заметную роль сыграли традиции самого большевизма. Те, кто в конечном счете потерял больше, чем все остальные, партийные активисты и элита, потерпели поражение, пытаясь остановить этот процесс. На любом этапе, будь то 1919 или 1920 год, когда начались первые политические аресты, или 1921 год, когда были запрещены любые фракции внутри партии[615], или 1927 год, когда Троцкий и его последователи были объявлены вне закона и высланы из страны, среди большевиков можно было бы ожидать более активного протеста и дискуссии. Однако даже самые видные большевики из числа бывших соратников Ленина бездействовали. Вместо этого они пользовались набирающим обороты механизмом политической изоляции и отстранения для того, чтобы расправиться со своими собственными врагами. Они пользовались даже – то есть они думали, что пользуются, – скучным, недалеким, неутомимым, косноязычным грузином Сталиным. Анжелика Балабанова писала, что дуэль между Троцким и Зиновьевым “была экспериментом, стоившим каждому из них жизни. Оба погибли от одного и того же оружия. Это было оружие, которое каждый из них ничтоже сумняшеся использовал против других”[616]. Большевики никогда не были терпимы к оппозиции в своих рядах. На протяжении 1920-х годов с неизменного благословения тех, кто сохранял власть, они все более и более жестоко расправлялись со всеми, кто громко и откровенно высказывал свое несогласие.

Все то же самое, хотя и в куда более завуалированной форме, происходило и с советскими интеллектуалами. Неуклонно сжималось пространство разрешенной критики, и всегда можно было найти очевидную причину, почему следовало молчать. Для многих художников в Советском Союзе революция не потеряла своей привлекательности и все еще служила путеводной звездой, а частные сложности, с которыми сталкивались отдельные люди, считались делом временным, всего лишь ошибкой, недочетом. Надежда Мандельштам писала: “В той жизни, которую мы прожили, люди со здоровой психикой невольно закрывали глаза на действительность, чтобы не принять ее за бред. Закрывать глаза трудно, это требует больших усилий. Не видеть, что происходит вокруг тебя, отнюдь не простой пассивный акт. Советские люди достигли высокой степени психической слепоты, и это разлагающе действовало на всю их душевную структуру”[617].

Дорога, приведшая к массовому террору, была извилистой. Первый этап, с 1929 по 1932 год, был связан с бурными кампаниями массовой коллективизации и быстрой индустриализации. Аресты и поиск козлов отпущения служили подручными средствами в отчаянных ситуациях, когда нужно было подавить любую возможность вооруженного сопротивления и вернуть себе контроль над экономической и социальной катастрофой. Местные чиновники уже научились быть осмотрительными в своих жалобах, адресованных в Москву, однако некоторые свидетели происходившего, оказавшиеся в безнадежном положении, подобной осмотрительностью не отличались. В некоторых регионах страны практически царила анархия, и даже в Москве среди управленческой элиты находились деятели, которые оказались не способны закрыть глаза на происходящее.

Одним из таких видных управленцев был Мартемьян Никитич Рютин. Его критические замечания оказались слишком точны, чтобы быть опубликованными, но выражали все то, о чем многие из его провинциальных коллег втайне думали. В 1930-м, а затем и в 1932 году Рютин предупреждал о грядущей катастрофе. Он критиковал форсированные темпы индустриализации, считая ее “авантюризмом”, и обрушивался на “авантюристскую коллективизацию”, проводившуюся “с помощью невероятных насилий, террора, раскулачивания, направленного фактически против середняцких и бедняцких масс деревни и, наконец, экспроприация деревни путем всякого рода поборов и насильственных заготовок”[618]. Кроме того, Рютин открыто настаивал на персональной ответственности Сталина за тяжелейшее положение в стране и партии: “С помощью обмана, клеветы и одурачивания партийных лиц, с помощью невероятных насилий и террора, под флагом борьбы за чистоту принципов большевизма и единства партии, опираясь на централизованный мощный партийный аппарат, Сталин за последние пять лет отсек и устранил от руководства все самые лучшие, подлинно большевистские кадры партии, установил в ВКП(б) и всей стране свою личную диктатуру, порвал с ленинизмом, стал на путь самого необузданного авантюризма и дикого личного произвола и поставил Советский Союз на край пропасти. ‹…› Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики”[619].

Худшие годы голода были еще впереди, но вывод, к которому приходил Рютин, не оставлял места для двусмысленности: “Партия и пролетарская диктатура Сталиным и его кликой заведены в невиданный тупик и переживают смертельно опасный кризис”[620]. Соображения, подобные рютинским, шепотом передавались в кругу тех, кто был уверен, что грядет крах их цивилизации[621]. Однако для переживавшего кризис руководства страны недовольство, высказанное даже шепотом, было абсолютно неприемлемо. С 1931 по 1932 год ГПУ произвело тысячи арестов, особенно много их было в регионах. Пройдет несколько лет, прежде чем расстрелы и выбитые признательные показания станут уделом самой партийной элиты. Пока же Политбюро еще не задалось целью физически уничтожить своих внутренних критиков. Рютин был арестован и “разоблачен”, но какое-то время его соратники противились попыткам вождя вынести ему смертный приговор[622].

Пока маховик репрессий еще не затронул элиту (хотя бывшие оппозиционеры Зиновьев и Каменев подвергались бесконечным преследованиям, их арестовывали, снова отпускали, обличали и поносили), местные руководители и столичные управленцы уже стали мишенями для официальных расследований и нападок. Годы “революции сверху” увидели несколько резонансных судебных процессов с участием высокопоставленных деятелей. Так называемое Дело Промпартии (25 ноября – 7 декабря 1930 года) – судебный процесс над группой инженеров, ученых и других представителей научно-технической интеллигенции, обвиненных в шпионаже, вредительстве и диверсионной работе – и процесс над якобы существовавшим “Союзным бюро ЦК меньшевиков” (1–9 марта 1931 года) – очередные обвинения в шпионаже и заговорах – представляли собой новый тип псевдоправового фарса с его непременными атрибутами. Прокурор восседал за полированным столом, а на скамье подсудимых ждали неотвратимого ряды сломленных, раздавленных людей. За дверями зала суда собирались разгневанные толпы, и обвинение всегда могло рассчитывать на присутствие “доброхотов”, которые, пусть и не совсем стихийно, были готовы начать выкрикивать призывы приговорить предателей к высшей мере наказания. Прокурору оставалось только с готовностью выполнить свой революционный долг[623].

Вплоть до 1936 года политическая бдительность была прерогативой наследников ЧК – ОГПУ. Это была организация, среди членов которой еще наблюдались те, кто сохранял остатки так называемой пролетарской морали. В начале 1930-х некоторые партийные активисты по-прежнему считали целесообразным писать жалобы на случаи превышения полномочий или злоупотреблений среди сотрудников ОГПУ. Пройдет пять лет – и от подобного рода обращений к организации, которая придет на смену ОГПУ, благоразумнее станет воздерживаться. Тем не менее начиная с декабря 1934 года два обстоятельства изменят бюрократический процесс применения террора. Первое из них – предложение от 10 июля 1934 года о преобразовании ОГПУ СССР, которое Сталин теперь считал слишком слабым, в Главное управление государственной безопасности НКВД СССР, которое сначала возглавил Генрих Ягода, а через два года его сменил Николай Ежов. Второе обстоятельство, на некоторое время задержавшее реализацию этого постановления, – убийство популярного члена Политбюро Сергея Мироновича Кирова, произошедшее 1 декабря 1934 года в Ленинграде.