Каменная ночь — страница 75 из 120

[716]. Нет никаких причин предполагать, что писатель имеет здесь в виду лишь нацистскую версию тоталитаризма.

Более сложный вопрос касается той роли, которую сыграло в этом недавнее прошлое, уроки довоенного опыта. Народ, на который напали немцы 22 июня 1941 года, к тому времени пережил десятилетие сталинизма, голод, массовые аресты. Поколением ранее родители фронтовиков стали свидетелями революции, Гражданской войны, испытали боль от раскола семей, видели целые кварталы, охваченные пламенем. Этот период советской истории отмечен ежедневными расстрелами, виселицами, пытками, голодом, страхом. Прошло десять лет, и коллективизация, раскулачивание и голод вновь сделали существование невыносимым и безнадежным, когда выживание зачастую было вопросом жесткой конкуренции. Непосредственно перед самым началом Великой Отечественной войны появились слухи о массовых убийствах, расстреле польских офицеров в лесах Катыни, истязаниях и расстрелах тысяч заключенных на оккупированных территориях Галичины и Прибалтики.

Трудно сказать, как именно обыкновенные люди относились к убийствам и жестокостям (взгляды верхушки в этом отношении как раз достаточно понятны), живя в обществе, которое было ареной для такого рода преступлений. Трудно сказать, какие именно старые или новые традиции подпитывали жестокость и насилие, совершенные Красной армией. Практики, усвоенные в деревнях – например, традиции самосуда, – не были забыты ни в провинции, ни в ГУЛАГе, и они были по-прежнему живы в сознании многих городских рабочих. Но куда важнее то, что люди выработали свой взгляд, усвоили урок, привитый каждодневным опытом, о том, какую цену нужно заплатить, чтобы избежать смерти. Они вовсе не были тупым скотом или отморозками, отпрысками какого-то ущербного биологического, не вполне человеческого вида. Они были реалистами в условиях и обстоятельствах своего собственного мира. Подданные Сталина выучили, что в критической ситуации никаких рамок, кроме необходимости выживания, не существует. Бывшие блокадники часто рассказывают об опыте своих матерей, спасшем им жизнь, о тех уроках, которые они усвоили в своих семьях в детстве. Солдаты упоминают деревню – деревню 1930-х годов – и сурово рассуждают о тяготах жизни. Их отсылки звучат так, как будто подчерпнуты из мудрости древних: “Бог высоко, а царь далеко”, однако специфические детали биографий этих людей позволяют говорить о более мрачной, непосредственной связи с тяжелыми испытаниями и невзгодами. Человеческое существо могло выучиться врать и воровать – иными словами, могло и научиться убивать несмотря на свою добропорядочность, на свои надежды, на свои стихи и письма в кармане солдатской шинели.

Еще одним уроком, который усвоили советские люди, стал урок стоицизма. Как писал Василий Гроссман в 1946 году о начале обороны Сталинграда, “это первая страница эпопеи обороны Сталинграда, – страница, написанная огнем и кровью, мужеством рабочих и любовью”[717]. Почти каждый автор, писавший о войне, прибегает к подобным образам[718]. Свою роль в этом сыграла и идеология. Образ вождя, образ Сталина, кажется, закалил многие нерешительные сердца. Но когда дело касалось смерти, коммунизм неизменно являл свою слабость. Люди могли сражаться за Родину и за Сталина – некоторые утверждают, что именно так и было, – но, как правило, они не собирались умирать за социализм, за Маркса и за абстрактные ценности политической мечты. Их мысли обращались к своей земле, к своей семье, к России в ее мифической, духовной ипостаси. Война заполнила церкви прихожанами. Миллионы вернулись к открытому соблюдению религиозного ритуала.

Церковь – или, по крайней мере, некоторые ее части – быстро присоединилась ко всеобщему делу борьбы с захватчиками. В своем послании от 22 июня 1941 года Митрополит Московский и Коломенский Сергий заявил: “Православная наша церковь всегда разделяла судьбу народа. ‹…› Не оставит она народа своего и теперь. Если кому, то именно нам нужно помнить заповедь Христову: «Больши сея любве никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя»[719]”. В советском тылу бытовало распространенное (но ошибочное) убеждение, что немецкое правление положит конец русской религиозной жизни. На самом деле оккупационные войска на Украине завоевали сердца многих местных жителей тем, что открыли церкви и разрешили христианское богослужение[720]. Оба руководства – как нацистское, так и советское – сразу осознали ценность и важность восстановления избранных форм религиозной жизни.

Начиная с осени 1941 года, со всеобщего молчаливого согласия ограничения, наложенные Сталиным на работу церкви, были забыты. 4 апреля 1942 года граждане Москвы отметили первую Пасху военного времени крестным ходом и публичными богослужениями. Неся иконы по запущенным, опустевшим улицам, верующие рыдали, преисполненные благодарности и облегчения. “Боже мой, наш Сталин разрешил нам ходить всю ночь под Пасху. Дай ему Бог здоровья”, – радовалась одна москвичка[721]. Людям позволили праздновать жизнь вечную, и вскоре им будут помогать молиться об утешении в горе. В 1943 году куратор ленинградского Музея истории религии и атеизма (расположившегося в бывшем Казанском соборе) разработал меморандум об утешении. Его первые строчки были исполнены такта: “Атеистический материализм прогрессирует в рядах нашей партии, но личное горе от утраты родственников и страдания в связи с отсутствием информации о любимых ‹…› способствуют подъему религиозных чувств”.

Автор критиковал официальные общественные организации – профсоюзы, рабочие клубы и другие добровольные объединения. По его словам, все они делали недостаточно для того, чтобы утешить осиротевших, и из-за их недоработок люди “ощущают изоляцию и одиночество”, что в свою очередь “способствует подъему религиозных чувств”. Что касается агитационных клубов Красной армии и красных уголков, то эти учреждения “и вовсе не работают, если слово «работа» здесь вообще уместно”. По словам автора, когда люди пребывали в трауре, в горе, они отправлялись в церковь. Традиции, собственно, никогда и не исчезали. Оказывается, люди нуждались в них даже при социализме. Куратор Музея истории религии и атеизма рекомендовал открыть новые церкви[722]. В действительности священноначальники как в Ленинграде, так и в Москве уже вносили значительный вклад в борьбу с фашизмом через проповеди, наставления и молитвы.

Когда сегодня люди говорят об этом, в их словах до сих пор ощущается сила православной веры, особенно в связке с мистическими концепциями “русскости”. Вам поведают, что Ленинград спасла икона Казанской Божией Матери, самая его драгоценная реликвия, которую крестным ходом обнесли вокруг осажденного города. Один петербуржец рассказывал мне: “Мой отец был политруком, он должен был инструктировать людей и придерживаться правильной идеологической линии. В 1930-е годы он был немного фанатиком. Но я видел дневник, который он вел во время блокады. Это был частный дневник, который он писал только для себя. И все, что он все время писал в нем: «Господи, спаси нас!», «Господи, спаси нас!», снова и снова. Думаю, что во время войны он перестал верить в партию”. Фронтовые врачи, как правило, тоже откладывали свои идеологические убеждения в сторону, если говорили о смерти как таковой. Многие солдаты перед смертью молились, и многие из тех, кто на первый взгляд казался атеистом, просили в самом конце дать им крестик. “Одно дело – заигрывать со смертью, а совсем другое – умирать наверняка”, – сказал один мой собеседник. Даже непоколебимый Николай Викторович соглашается: “О да, большинство призывников в тот или иной момент покрестились. И в самом конце для них это было важно”.

Религия оставила свой след и на памяти. На патриотический миф бросает свой отблеск сияние искупления, жертвы ради праведного дела. Именно в этом духе рассуждают ветераны и бывшие фронтовые врачи: “На самом деле мы никогда раньше всего этого не говорили. Мы сражались не за Сталина. Мы сражались за свои семьи, за свой город. Говорят про родину и Сталина, но это все выдумки”. Сама русская земля, русская почва была для них священна. Считается, что страдание заставляет человека оказаться один на один со своим естеством, осознать, что для него действительно важно. Боль содрала с людей тщеславие городской жизни, напомнила русскому человеку о его душе. В конце концов, стойкость и выносливость всегда стоят того.

Истории, которые рассказывают другие люди, и песни, которые они хорошо знают и поют, почти неизменно возвращаются к этой теме. Даже смерть становится нереальной. Знаменитое стихотворение Константина Симонова “Жди меня…”, известное каждому ветерану, заканчивается так:

Не понять, не ждавшим им,

Как среди огня

Ожиданием своим

Ты спасла меня.

Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой, –

Просто ты умела ждать,

Как никто другой[723].

Сборник журналистских статьей о войне, который сделал Илья Эренбург, в английском переводе называется “Russia at War” (“Россия в войне”), как и великая хроника Александра Верта, как и эта глава. Другие писатели пошли по их стопам, выбирая для своих книг названия, которые позволяли им избежать уродливой терминологии, бывшей прежде в ходу в Советском Союзе[724]. Несмотря на все их усилия, эти работы все же описывают войну, которая носила отчасти идеологический характер. Многие с обеих сторон воспринимают эту войну как конфронтацию между большевизмом и нацизмом, построенном на расовых фантазиях. Политработников Красной армии, какой бы национальности они ни были, нацистские