Каменная ночь — страница 78 из 120

Было множество других историй и других ссылок. Некоторые были инициированы сталинским правительством, которое на разных этапах войны объявляло целые этнические группы – среди них были давно и крепко укоренившиеся в России поволжские немцы, а также чеченцы, крымские татары и турки-месхетинцы – угрозой безопасности страны и приказывало выселить всех до единого на восток или север, в основном в Сибирь и республики Средней Азии. Самые ранние этнические депортации немцев и поляков описывали как предупредительные меры безопасности. Позже, когда немецкая армия отступала, целые народы, включая чеченцев и оказавшихся под оккупацией крымских татар, были объявлены предателями и коллаборационистами[738]. В любом случае общее число людей – мужчин, женщин и детей – пострадавших от этнических депортаций в годы Великой Отечественной войны, составляло не менее двух миллионов человек[739]. Их истории, утраты, расставания, тысячи смертей не повлияли на формирование официального образа героической борьбы советского народа. Парадигматическими в этом отношении остаются Сталинградская битва и блокада Ленинграда, бывшей столицы империи.

Патриотизм в этой последней из многонациональных империй Европы был и остается предметом эмоциональных споров, дебатов, перекосов и искажений реальности. Одна из санитарок сказала мне: “Больше всех боялись умирать азербайджанцы. И таджики. Эти… азиаты. Русские меньше всех боялись. Это у нас в характере”. Теперь, когда Советского Союза больше нет, концепция русской войны стала основой для формирования доброй части нынешнего самосознания россиян и помехой в построении современной российской личной идентичности.


Можно рассказать сколько угодно историй о Великой Отечественной войне – все они будут чрезвычайно важны для понимания ее значения, – но в конце концов ничто не способно умалить реальность огромных потерь, понесенных Россией, смертей миллионов человек, реальность той правды, что стоит за военным мифом. Людское горе было оглушительным, невыносимым. Павших на поле боя, убитых на войне хоронить всегда трудно. В культуре, в которой почва, кости и сопричастность играют столь важную роль, поиски призраков, ждущих упокоения, могут занять всю жизнь. Когда Константин Симонов хотел, чтобы перед его читателем в поэтическом пейзаже возникли могилы, он описывал “Деревни, деревни, деревни с погостами, / Как будто на них вся Россия сошлась”, но реальность была куда безжалостнее[740].

Александр Верт писал о Сталинграде: “На заводе «Красный Октябрь» и вокруг него бои продолжались несколько недель. Заводские дворы и даже помещения цехов были изрыты окопами. И сейчас еще на дне окопов лежали замерзшие зеленые трупы немцев, серые трупы русских и мерзлые куски человеческих тел. Среди обломков кирпичей валялись советские и немецкие каски, до половины наполненные снегом. Здесь была колючая проволока, и полузасыпанные мины, и снарядные гильзы, и причудливая путаница искореженных стальных ферм. Трудно было себе представить, как кто-то мог остаться в живых в таких условиях. Один из русских показал на стену, на которой было написано несколько имен. Возле этой стены одна из советских воинских частей полегла до единого человека. Теперь же в этом окаменелом аду все молчало и было мертво, как будто буйный сумасшедший внезапно умер от разрыва сердца”[741]. Я вспоминаю: “Они всегда лгали о количестве погибших”. Лгали и об обстоятельствах смерти. Медсестра, которая писала письма родным умерших в госпиталях от ран, рассказывала: “Мы всегда говорили их матерям, что они пали смертью героев”. Часто они сообщали родственникам и о могиле, даже когда это была всего лишь неглубокая траншея, безымянное поле без опознавательных знаков, даже когда от человека не оставалось ничего, что можно было бы предать земле.

В романе “Жизнь и судьба” Василий Гроссман, сам прошедший на передовой битву за Сталинград, представляет, как мать навещает могилу сына: “Людмила Николаевна подошла к могильному холмику и прочла на фанерной дощечке имя своего сына и его воинское звание. ‹…› Рядом, вправо и влево, вплоть до ограды, широко стояли такие же серые холмики, без травы, без цветов, с одним только стрельнувшим из могильной земли прямым деревянным стебельком. На конце этого стебелька имелась фанерка с именем человека. Фанерок было много, и их однообразие и густота напоминали строй щедро взошедших на поле зерновых…”[742]

Эта безрадостная картина – далеко не самое страшное, что могло ожидать матерей вроде Людмилы Николаевны. Алексей Григорьевич сразу внес свои поправки в этот сюжет. Когда я попросила его описать смерть и похороны во время войны, он на какое-то время замолчал, а затем сказал: “Это очень болезненный вопрос. Во время боев мы, конечно, никого не хоронили. Мы просто продолжали идти вперед… а наши друзья оставались позади. Существовали специальные команды, их называли похоронные команды, они были за линией фронта… в основном люди постарше, как говорили, не годные к строевой службе. Они подбирали тела и хоронили их. Хоронили разными способами. Обычно в окопах или траншеях. В противотанковых рвах, которые там часто были. Не было никаких кладбищ”. Он замешкался, тяжело дыша, так что я попыталась подтолкнуть его к дальнейшему рассказу, задав вопрос об опознавательных знаках. “Были ли какие-то знаки – кресты, звезды или камни, чтобы обозначить эти временные захоронения?” В ответ Алексей Григорьевич воскликнул: “Господи Боже! Нам хлопот хватало с поиском мест, где можно было бы зарыть тела! Их просто запихивали в землю, конечно, без всяких там гробов, и, если повезет, мы могли раздобыть какую-нибудь деревяшку, чтобы воткнуть над этим местом, как напоминание. Приметой могло быть немного фанеры, возможно, с красной звездой – это если у нас была красная краска, конечно. В противном случае просто небольшой кусок фанеры”.

Те, кого не предали земле, просто оставались лежать в камышах или среди берез. Возможно, никого не оставалось в живых, чтобы выкопать для них могилу. Даже сегодня на прежних полях сражения осталось много старых костей. Местные жители вспоминают, как отводили взгляд от непохороненных трупов, валявшихся в руинах на окраинах городов или в лесах. Первая весна и первая оттепель после любой битвы были самым жутким временем. Одна женщина рассказывала Светлане Алексиевич: “Весной лед тронулся на Волге… И что мы видели? Мы видели, как плывет красно-черная льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат. Это они так погибали, вцепившись друг в друга. Они вмерзли в эту льдину, и эта льдина вся в крови. Вся матушка Волга была в крови…”[743]

Чтобы увидеть, как останки собирали, помещали в ящики и хоронили после окончания войны, достаточно посетить один из больших мемориалов постсталинской эры. Типичный пример – блокадное Пискаревское мемориальное кладбище на севере Санкт-Петербурга. В центре мемориала – шедевра геометрии, мозаики из солидного мрамора, чья утешительная симметрия тяготеет всей своей массивностью к земле, – возвышается бронзовая скульптура доблестной “Родины-Матери” с каменной гирляндой в руках. Мемориал вызывает в сознании посетителя мысль о колоссальной жертве, принесенной народом, но ничего не говорит о мучениях. В 1970-е здесь проводились парады и патриотические митинги. На фотографиях можно увидеть школьников в аккуратных школьных формах: девочки в белых носочках, волосы завязаны сзади накрахмаленными белыми бантами. Дети несут знамена, маршируют и поют. Участники изображали бодрость и жизнелюбие, но видно, что происходящее вызывало у них ощущение неловкости. Выглядит все это как парад скаутов.

Главная надпись на памятнике оканчивается строчкой Ольги Берггольц: “Никто не забыт, и ничто не забыто”. Конечно, это неправда, но история забвения гораздо сложнее, чем просто рассказ о цензуре. Существует бесчисленное множество письменных мемуарных свидетельств о ленинградской блокаде. В начале, как скажет вам любой свидетель тех событий, ленинградцы говорили и говорили – бесконечно, повторяясь, одержимо, страстно[744]. Но спустя какое-то время бóльшая часть их историй, как и их военные награды, превратились в “предметы на показ” для особых случаев. Когда летом 1943 года некоторые защитники Ленинграда получали бронзовые медали “За оборону Ленинграда” (в торжественной обстановке, среди портретов вождей, цветов, лозунгов и знамен), они испытывали гордость, а некоторые были тронуты до слез, но медали не были предназначены для повседневного использования. Информационная сводка A. A. Жданову о настроениях населения в связи с вручением медали гласила: “О большом значении, которое придают ленинградцы медали, свидетельствуют многочисленные факты бережного и любовного отношения награжденных к хранению награды. Многие рабочие и служащие перестали носить медаль, боясь, что бронза может потемнеть, а ленточка запачкаться. Некоторые, желая избежать этого, обертывают ленточку целлофановой бумагой. ‹…› Старый рабочий завода им. Калинина инструментальщик т. Иванов так оценивает полученную им награду: «Награждение ленинградцев войдет в историю человечества. Мы должны хранить медаль как зеницу ока, оправдывая каждым своим поступком. Моя одежда часто бывает грязной, а медаль пачкать нельзя. Носить я ее буду только по праздникам. За эту награду нас, ленинградцев, везде уважать будут»”[745]. Так и с историями. Их не хочется запачкать или истрепать, вытаскивая на свет божий по неподобающим случаям. В конце концов, они предназначены для бережного хранения, и вам решать, как и кому их рассказывать.

Во время ленинградской блокады погибло в десять раз больше человек, чем при атомной бомбардировке Хиросимы