Каменная ночь — страница 82 из 120

[782]. В действительности, в послевоенном Советском Союзе женщин было на 20 миллионов больше, чем мужчин. В некоторых регионах страны количество женщин трудоспособного возраста превышало количество мужчин в шесть раз[783]. Паспортная система привязывала их к земле. Они не могли сняться с места и уехать в поисках лучшей доли, спутника жизни, другого, нового уклада жизни. В период холодной войны западные сатирики будут высмеивать фигуры и стиль этих женщин, их крестьянскую одежду, огрубевшую кожу и столь же грубые манеры. Но если говорить серьезно, социолог Кент Гейгер, изучавший структуру советской семьи, писал о центральной роли матери в такой семье, о властных, доминирующих характерах послевоенных матриархов. По его наблюдению, эти женщины отчасти черпали свою власть из неравенства, потому что “многие из погибших преждевременно мужчин были самыми энергичными, решительными и отважными представителями своего пола”[784].

На самом деле, правильнее было бы говорить не о кухонной тирании, а о беспросветном изнуряющем труде, о неблагодарной монотонной работе, которые сформировали “бабушек” 1970-х. У Надежды Мандельштам был собственный взгляд на женщин сталинской эпохи, а также на смерть, которая сначала забирала самых сильных: “Все мы вышли потрясенными и больными из первых лет революции. Сначала это сказалось на женщинах, но все же они оказались живучими и, проболев полжизни, уцелели. Мужчины были вроде покрепче и устояли после первых ударов, но загубили сердца, и редко кто доживает хотя бы до семидесяти лет. Тех, кого пощадила тюрьма и война, унесли инфаркты или ‹…› болезни ‹…›. Нечего и говорить, нас потрепали как следует. Только беспристрастная статистика все время твердит о неустанном повышении среднего срока жизни. Наверное, за счет женщин и детей, потому что моя женская раса действительно оказалась двужильной”[785].

Слова Мандельштам звучат правдоподобно, однако, отсылая к мифу о невероятной стойкости и “двужильности” – этому достоянию уцелевших, – она упускает из виду тот факт, что некоторые – те, кто не мог оставить о себе никаких свидетельств, – все же были сломлены. Психиатр Валентина Карловна рассказала мне, что в городах ситуация была еще не такая отчаянная, как в провинции. (Другие городские женщины, которым сегодня не меньше семидесяти, до сих пор хихикают, когда их спрашиваешь о том, как им жилось в мире, в котором оставалось так мало мужчин. Говорят: “Ну, мы делились, конечно”[786].) Валентина Карловна работала в Ленинградской области, и в 1940-е годы ей довелось наблюдать женщин как с окраины, так и из сельской местности. Она рассказывала: “В деревнях им было очень, очень тяжко. Они, по сути, перестали быть женщинами. У них, конечно, прекратился менструальный цикл, но дело было не только в тяжелой работе или голоде. Все потому, что они больше не были женщинами. Говорили, что больше не думают обо всем этом – о сексе или даже о прежней жизни. Просто выживали. Даже монахинями их не назовешь. Было ужасно, ужасно тяжело”[787]. Замечания Валентины Карловны, отзвуки которых повторялись в рассказах и других очевидцев, представляют собой удручающий комментарий, который стоит рассмотреть в контексте другого послевоенного новшества – введения института матери-героини, – которое стало ответом режима на его собственный преступно халатный расход человеческих жизней. В 1940–1950-е годы за многодетность давали награды, а бездетных и желающих развестись, наоборот, облагали высоким налогом. Несмотря на все эти меры, отмечает в своем демографическом исследовании французский историк и демограф Ален Блюм, в Советском Союзе так и не произошло взрыва рождаемости, подобного американскому беби-буму[788].

В памяти каждого, кто вспоминает о том времени, остался тяжелый труд: как носили ведра молока или картошки, чистили, мыли, подметали, ходили за скотиной. Деревенские дети помогали взрослым в колхозах, находившихся в бедственном положении, а те, кто оказался в разрушенных городах, работали с матерями на расчистке завалов, таскали кирпичи и мусор, передавали ведра из рук в руки по цепочке, составленной из добровольцев. Магдалена Алексеевна вспоминает, что именно так был восстановлен Крещатик, а Людмила Эдуардовна была свидетельницей строительства новых площадей и театров в Ленинграде. Занимались всем этим тяжелым трудом главным образом женщины, так что люди даже в шутку говорили о “косметическом ремонте”[789]. Людмила Эдуардовна работала, чтобы закончить учебу. По ее словам, у нее и времени не было горевать. С ней согласна и Ирина Матвеевна, которая после школы уже работала на полставки телефонисткой в далеком новом мире, вдали от дома и больших столичных городов.

Луиза Карловна проводила все свое свободное время дома. Ее мать была больна и из дома не выходила, и семья зарабатывала себе на пропитание, клея конверты. Садясь вместе за работу, женщины постоянно говорили об отце. Его “десять лет без права переписки” подходили к концу в 1947 году, и, как и тысячи других женщин по всей стране, они ждали его возвращения. Пройдет еще десять лет, прежде чем они узнают, что его уже давно нет в живых и что его расстреляли через несколько часов после ареста. Освободившись из лагеря в 1947 году, Юдифь Борисовна столкнулась с тем же долгим, томительным ожиданием, с той же неопределенностью. И ей, и ее матери был запрещен въезд в Москву, так что свои первые годы на свободе она провела в Казахстане. Но как только ей позволено было съездить в столицу, Юдифь Борисовна отправилась в путь, взяв с собой маленького сына. Она могла думать лишь о том, чтобы отыскать своего отца, или, по крайней мере, доподлинно выяснить, где именно он умер. Пока Сталин был жив, слухи передавались шепотом, но постепенно приглушенный гомон отдельных голосов и вопросов, которые задавали люди, становился громче, сливаясь в полнозвучный хор. К 1950-м годам люди по-настоящему изголодались по информации. Эти голоса еще не попали в центр общественного внимания и звучали пока не слишком громко и стройно, не требовали справедливости (кто бы на такое отважился!), но уже волновали, будоражили душу. Их обладатели пытались собрать воедино картину случившегося с их родными, которая могла бы избавить их от неизвестности и дать и им право предаться горю[790].

Смерти и исчезновения взрослых оказали огромное влияние и на советских детей. Сын Юдифи Борисовны, как и Луиза Карловна, и Ирина Матвеевна, был типичным представителем в широком смысле поколения детей, которые, как правило, росли без отцов. Некоторые матери – а Юдифь Борисовна была именно такой матерью – усердно занимались образованием детей, настаивали на том, чтобы они читали, беспокоились, освоили ли они таблицу умножения и правила сложения. Однако другие матери, особенно те, чья работа не позволяла им проводить много времени дома, не успевали задумываться о том, что происходит в головах у их детей. Многих послевоенных мальчиков и девочек – а затем и их собственных детей – воспитывали бабушки, другие же не знали практически никаких взрослых родственников. Это было дикое, безнадзорное детство, вдохновленное историями героизма, но проживалось оно в реальном мире голода и изнуряющего труда. Дети, выучившиеся воровать сапоги, стягивая их с замерзших трупов немцев, теперь были вынуждены жить среди взрослых, которые, как правило, пребывали в мрачном расположении духа, придавленные грузом проблем. Когда я спросила такого ребенка военных лет, выросшего в Киевской области, в какие игры он играл в детстве, он на мгновение задумался. “Да мы особенно и не играли, – ответил он, призывая сперва на помощь знакомую мифологию. – Нам пришлось рано повзрослеть. Мы же были первым послевоенным поколением. Никаких книг, никакого радио. И так вплоть до 1950-х годов. Ну, наверное, в футбол гоняли”. Но затем ему вспомнилось еще кое-что: “О да, точно, мы играли в «овраг ужаса». Бросали найденные гранаты в балку рядом с городом и ждали, какие из них окажутся действующими”. Это развлечение стоило его приятелю обеих рук[791].

Тысячи солдат возвращались с фронта – иногда в свои довоенные дома, иногда в новые семьи или вообще не находили никого из близких. Но в целом ход гражданской жизни выбивал бывших фронтовиков из колеи, лишал силы и решимости. Переход к мирной жизни каждому давался нелегко. Одним из проявлений этого были повторяющиеся ночные кошмары[792]. Женщины рассказывали Светлане Алексиевич: “Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься – зубы скрипят. Вспоминаешь – где ты? Там или здесь? (Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица) По ночам все время кричала. Ночью мама с сестрой сидели со мной… Я просыпалась от собственного крика… (Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант, санинструктор стрелковой роты) Это теперь я просыпаюсь ночью от страха, мне приснится, что я на войне… Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и… падает… Я понимаю, что я падаю. Последние минуты… И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон не улетучится (Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица)”[793]. Забыть было непросто, но не легче было и избавиться от рефлекторной ненависти, от вечного поиска скрытых врагов. Многие не перестали воевать даже тогда, когда замолчали пушки. Ходили слухи, что скоро начнется новая война. Милиция тщательно записывала все слухи, передававшиеся шепотом, которые удавалось перехватить. “Я слыхал, что война идет уже в Китае и в Греции, куда вмешались Америка и Англия. Не сегодня-завтра нападут и на Советский Союз”, – говорили одни, в то время как другие были уверены, что “Америка порвала мирный договор с Россией, скоро будет война. Говорят, что в город Симферополь доставили уже эшелоны с ранеными”