Каменная ночь — страница 90 из 120

В то время мать Нелли была в больнице, через несколько дней ей предстояла операция. Когда дочь рассказала ей о письме, та замерла: “Да, это от твоего отца. Он был в тюрьме. Он враг народа”. Нелли продолжает: “Я не знаю, что случилось. Я сдавала экзамены, думаю, что я была сбита с толку, в голове у меня все перемешалось. У моей матери больше ничего и никого не осталось, кроме меня. Я написала ответное письмо отцу. В нем говорилось что-то о том, что я от него отказываюсь. Там была такая фраза: «Я не хочу тебя знать…» Я не хотела встречаться с этим человеком – беззубым, лысым…”[866] Она с ним так и не встретилась. Ее отец не сошел с поезда, когда тот подошел к Москве. Он уехал во Львов и начал там новую жизнь.

Глава 10Смерть в эпоху развитого социализма

Бывшие узники, как, например, отец Нелли, по возвращении сталкивались с тем, что соседи, близкие родственники или незнакомцы не всегда готовы услышать – не говоря уже о том, чтобы понять, – то, что те должны были поведать. Некоторые избегали возвращавшихся зэков, другие выгоняли их. Немногие слушавшие брали на себя этот тяжкий труд, поскольку даже вообразить то, что те рассказывали, было трудно. В мире, который с таким трудом и такой огромной ценой пытался перестроить и переустроить свое прошлое, сам факт существования возвращавшихся из лагерей жертв репрессий служил упреком, а возможно, и угрозой, резким диссонансом разрушал молчание. Но советская жизнь претерпевала изменения: через два или три года после смерти Сталина сохранять удобные, утешительные иллюзии было уже гораздо труднее. Невозможно было бесконечно закрывать глаза на рассказы бывших зэков о несправедливости и издевательствах, выпавших на их долю.

К 1955 году зрелого возраста достигло то поколение советской интеллигенции, взросление которого пришлось на последние годы войны, время наиболее сильных личных надежд на счастливое будущее. Этим людям не пришлось испытать на себе всю тяжесть политического террора. Новые люди – бывшие фронтовики, за редким исключением избежавшие ГУЛАГа, – пришли в редакции влиятельных журналов или стали определять региональную экономическую политику, сменив поколение своих дедушек и бабушек (потому что у многих в годы террора погибли родители или старшие братья и сестры) в управлении, в науке и на партийных постах. Эти люди начали задавать новые вопросы, затрагивать темы, прежде окутанные молчанием, а некоторые попытались даже подсчитать, какую цену заплатила страна за диктатуру. Дети раскулаченных и сосланных, в частности дети политических жертв репрессий Сталина, после смерти диктатора начали заново осмысливать свое молчание, пассивность и те компромиссы, на которые им пришлось пойти с самими собой, чтобы приспособиться к системе. Меньшинство, те, кто никогда не позволял себе забыть о том, что с ними сделали, воспользовались возможностью потребовать реабилитации или восстановления в рядах партии[867].

Шестидесятым и семидесятым годам XX века суждено было стать десятилетиями неявного, скрытого от глаз конфликта, борьбы за будущее коммунистической идеологии (хотя борьба эта редко перерастала в попытку свергнуть коммунистический режим). Пока Хрущев находился у власти и далее вплоть до смерти его преемника Брежнева в 1982 году, официальные государственные органы могли сдерживать, но не могли искоренить эту борьбу. Они пользовались поддержкой некоторых ветеранов войны (тех, кто все еще почитал своего вождя), консервативных представителей технической интеллигенции (того самого сталинского среднего класса, с его выдержанностью и гарантированными занятостью и заработком), а также значительной части бюрократии, армии, партии и КГБ. Даже новый генсек КПСС Михаил Горбачев, представитель уже нового поколения, обнаружит, с каким трудом приходится преодолевать сопротивление противников реформ с их железобетонными установками относительно советского прошлого и того, что оно означает.

У нового поколения на вооружении было два типа языка. Первый, знакомый нам по текстам диссидентам, был языком покаяния, угрызений совести, самобичевания и вполне правомерного гнева. Примером этого языка может служить запрещенное стихотворение Александра Твардовского о вине и памяти “По праву памяти”, посвященное размышлениям автора о его собственном отце-кулаке[868]. Писатели, журналисты, историки и поэты начали исследовать сталинское прошлое. В основном они избегали темы тоталитаризма и вслед за Хрущевым с его секретным докладом на XX Съезде КПСС ограничивались темами единоличной диктатуры и коррупции, но, несмотря на это, их работы производили на читателей оглушительное впечатление, глубоко волновали их и становились для них откровением. Противников тоже было достаточно. Как показала история запрета романа Гроссмана “Жизнь и судьба”, даже внутри литературного истеблишмента оставались те, кто предпочитал правде безопасное и комфортное существование. Брежнев, сменивший Хрущева на посту генсека в 1964 году, тоже отнесся к вопросам, которое ставило это новое поколение, как к угрозе. “Оттепель”, воспетая Эренбургом, в конце концов окончилась заморозками.

Но даже Брежневу было не под силу остановить расцвет и распространение антисоветских анекдотов. Истоки самых старых из этих шуток отследить непросто. В сталинские времена органы отфильтровывали юмор, направленный против режима, и делали они это, конечно, не для того, чтобы хорошенько посмеяться[869]. Подобного рода юмор не был и частью печатной, официальной, воспеваемой культуры: сталинский режим не приветствовал бурлеск. И тем не менее наряду с избитыми шутками о национальности и цвете кожи, о пилящих мужей женах и о мужьях-пьяницах все это время не иссякал поток подпольной язвительной критики и шуток, направленных против системы. Как только мрак террора немного рассеялся, вновь проявились острые образцы жанра. Например, лагеря стали местом, где выработалась убийственная ирония. К началу 1960-х годов представители среднего класса рассказывали эти анекдоты у себя на кухнях. Артисты и исполнители, выступавшие с критикой номенклатуры, попробовали представить их со сцены – иногда в эстрадных монологах, иногда в песнях[870]. В домашней обстановке, при закрытых дверях люди также начали затрагивать в разговорах тяжелые темы. Ходили анекдоты про сталинские чистки, расстрелы (жертвы зачастую умоляли палачей расстрелять их побыстрее), самого Сталина, шутки о трупах, и все они рассказывались наряду с бесчисленными байками о других советских лидерах[871].

К юмору прибегали (особенно молодое поколение) для того, чтобы облегчить непосильный груз прошлого, взорвать старые табу, создать контркультуру. Из действующих представителей советской номенклатуры получались отличные мишени. Например, в анекдотах безжалостно эксплуатировали эпизод с подписями под фотографиями Хрущева на свиноферме (“Товарищ Хрущев в кругу свиней”, “Третий слева – товарищ Хрущев”) или очевидную немощность Брежнева[872]. Хотя, на первый взгляд, этот тип иронии и юмора ниспровергал устои, как и новая литература, опубликованная с позволения цензоров, на самом деле он не подрывал основ мира партийных бонз. Он обращал внимание на рядовой абсурд жизни и высмеивал ложь (и это само по себе было глотком свежего воздуха после десятилетий удушливого страха), но система выдержала смех и насмешки людей. Как говорилось в старом анекдоте, “мы все были против, но голосовали за”.

Непреходящим поводом для иронии служило несоответствие между официальной риторикой единства, прогресса и повышения благосостояния граждан, этими избитыми лозунгами “развитого социализма”, и реальностью неполадок, трудностей, недовольства, диссидентских настроений, коррупции, да и просто плохого, некомпетентного управления. Казалось, честный советский гражданин был просто обречен отвлечься от своих задач и попасть под соблазнительное влияние коварных сирен религии, памяти, вины, национализма, наживы, консьюмеризма и моральной вседозволенности, которые были вызволены теперь из узилища диктатуры. После речи Хрущева на XX Съезде компартии требования большей открытости системы, большей свободы передвижения, более либерального руководства и ослабления цензуры все вместе тоже представляли реальную угрозу системе. В ответ режим не только сохранил, но и усилил политический контроль. Общественная полемика пресекалась, иностранное радиовещание целенаправленно глушили. Видные диссиденты в 1970-е годы подвергались каждодневным нападкам со стороны властей. Открытые протесты подавлялись при помощи армии, имевшей в своем арсенале танки, пули и слезоточивый газ. Таким образом, юмор советских 1960–1970-х годов был по большей части юмором подневольных людей. Какими бы ни были шутка или анекдот, они были неминуемо самоуничижительны по своей сути. “Учитель спрашивает ученика: «Является ли коммунизм наукой?», – и ребенок отвечает: «Нет, потому что иначе его сначала опробовали бы на собаках»”.

Кажется, не было ни одного человека, который бы всегда и всюду со всей серьезностью относился к коммунизму. В 1970-е годы, позже названные эпохой застоя, советским людям приходилось жить двойной жизнью, так же как прежде, в 1920-е годы, двойное существование вели граждане Совдепии. На партийных собраниях требовалось говорить на особом языке, перегруженном абстракциями и оксиморонами – “выполнить и перевыполнить”, “реально существующий социализм”, – и важные выступления неизменно оканчивались “бурными и продолжительными аплодисментами”. Но когда советский человек покидал зал заседаний, ослаблял узел галстука и наливал себя первую (из многих) рюмку водки, он начинал травить анекдоты. Собственно, в этом состояла привилегия власти – первым в любой группе высмеять систему, продемонстрировав отточенное остроумие. Но пока в одной комнате происходил обмен шутками, резолюция, торжественно принятая часом ранее, уже была отпечатана и передана кому следует для исполнения. Шутки смешны, ирония соблазнительна, в тени сталинизма преступления и зверства кажутся лиллипутскими, но последствия у этой новой формы диссоциации были зачастую довольно мрачные, а иногда и вовсе трагические.