Ромашка сказала: «Ладно, пусть Спичкин». Кто-то пискнул: «А лучше Коробок!» – «Нет, Спичкин! – Ромашка хлопнула ладонью по портфелю. – Я так решила».
Вот оно как, значит. Она решила, и все заткнулись. Будем иметь в виду, – подумал Спичкин.
Спичкину с прозвищем повезло, потому что Сашу Сапальского, например, звали Сопло, как он ни дрался, а Борю Зильбербана и вовсе обидно, стишком: «Зильбербанчик насрал в чемоданчик и поставил в уголок, чтоб никто не уволок». Говорилось быстро-быстро, на спор, кто быстрей. Злбрбчиксрчмдчик! Пстлглокчнктнвлок! Хотя вообще его звали просто Зильба, но новоприбывшему Спичкину все-таки сообщили полное прозвище несчастного Зильбербана. «Злые дети, но счастливчик Спичкин!» – вспоминал Спичкин, то есть Коробков. Он часто думал о себе в третьем лице, и когда он размышлял о себе взрослом, то называл себя Коробков или даже Дмитрий Янович, а когда вспоминал детство – то оставался Спичкиным.
«Двойная идентичность!» – думал образованный Коробков.
Раньше он не ходил на встречи одноклассников. Хотя нет. Пару раз ходил, когда еще в институте учился. Один раз было вовсе глупо – собрались у ворот школы, а идти непонятно, куда. Не наше время, когда кафе на каждом шагу. Да еще октябрь и дождь. Долго звонили из автомата одной девчонке, которая жила рядом и вроде бы сказала, что можно у нее. Не дозвонились, промерзли, обиделись и разбежались.
А тут вдруг Лера Бакушинская (теперь Бакушинская, раньше Смоляр) купила квартиру прямо напротив школы. Она все организовала и наготовила. Из расчета по штуке с носа. «Ну, и если кто-то принесет еще бутылочку или тортик, – сказала она Спичкину по телефону, – это приветствуется, хотя целиком остается на ваше усмотрение, гы-гы-гы!»
Спичкин и пришел.
То есть уже Коробков, наверное.
Народу было человек двадцать, даже удивительно.
Коробков сел рядом с Чижовой. Он с ней, честно говоря, не очень-то дружил. Вообще не помнил, сколько раз они общались вот так, с глазу на глаз. Может быть, вообще ни разу. Но сейчас разговорились.
Чижова была очень худая и стройная, прямо как тогда. Никакого живота, маленькая грудь, сухая шея. Коробков совершенно неожиданно подумал, что с ней очень даже можно лечь в постель, и это будет мило и приятно. Он вообще любил таких, худеньких. Представил себе, как она будет обниматься-ласкаться в свои почти шестьдесят. Поговорили, Коробков рассказал о себе – работа-зарплата, жена-дети, квартира-дача – не хвастаясь, но и не прибедняясь. Чижова рассказала, что давно не работает, хотя окончила что-то умное, вроде факультета вычислительной математики. Не работает, потому что у нее муж умер, а дети вышли очень удачные. Сын-бизнесмен, торгует, извините, мазутом, а дочка – вообще оружием, и Чижова засмеялась. В каких-то этаких структурах, – и Чижова повертела пальцами в воздухе. «Торговцы смертью!» – засмеялась она еще громче. Дети ее содержат. От и до. Кормят-поят-одевают-обувают и на курорты отправляют. Потому что муж у нее умер двести тридцать два месяца назад…
– Вот как? – удивился Коробков.
– Да, – сказала Чижова. – Год – пустая условность. День, неделя, месяц – это реально. Можно ощутить.
– Вот оно, значит, как, – сказал Коробков соответствующим голосом и вздохнул. – Да. Я тебя очень хорошо понимаю… – И собрался что-то добавить про смерть своей мамы.
– Да ладно тебе! Прекрати! Он был, – хмыкнула Чижова, – ну, в общем, не самый лучший человек в моей судьбе. Сильно старше, и считал, что я работница при нем. Весь больной, я извелась его лечить. И злобный к тому же.
– Зачем же вышла за такого?
– От нечего делать, – сказала она.
– Хорошо. – Коробков помотал головой. – А зачем тогда месяцы считаешь?
– Для детей. Чтоб дети папину память уважали. Это надо. Это полезно. Сначала всерьез считали, каждый месяц ходили на кладбище, а теперь так, с разгону. Ничего. Скоро будет двести сорок месяцев, в смысле – двадцать лет. Всё, нагоревались. В общем, дети были довольно маленькие, когда он умер. Я их подняла, и они у меня получились очень хорошие и благодарные. Обеспечивают с ног до головы и даже больше.
– А ты, значит, с внуками сидишь? – чуточку поддел ее Коробков.
– Иногда слежу за нянями, – пожала плечами она, отсаживаясь от Коробкова.
«Какая-то она разобранная, – подумал Коробков. – Или несобранная. Вся какая-то по частям и в разные стороны. Не поймешь, что на уме. Ну ее».
Однако не удержался и посмотрел на ее ноги. Не по всей длине – Чижова была в брюках – а именно на стопы. Она была в тонких туфлях-лодочках, и было видно, какая у нее узкая стопа и аккуратные пальцы. Не было этих шишек и бугров, вот что интересно, в ее-то возрасте.
И потом, когда все уходили и она переодевала туфли, он еще раз убедился, что ножки у нее в полном порядке.
Чижова всегда была такая худая.
Один раз у Спичкина было освобождение от физкультуры по болезни. После любого насморка врач выдавал справку на две недели. Но торчать на уроке надо было. Сидеть в углу спортивного зала, под брусьями, где были стопкой сложены гимнастические маты. Спичкин направился туда. Там уже была Шаповалова. «А ты ж вроде не болела?» – сказал он. «Я сейчас болею», – сказала она и посмотрела сначала в угол, а потом на него, прямо в глаза. «Да? – удивился Спичкин. – А чем? Не заразно? Не вирусный грипп? А то я на лавочку пойду». – «Дурак какой!» – засмеялась Шаповалова, а Спичкин покраснел и сказал «ну, извини». Правда, дурак. Седьмой же класс.
«Прощаю», – сказала Шаповалова и обняла Спичкина левой рукой за плечо, чисто по-дружески. Она же была настоящая мальчишница, а Спичкин – девчатник, так что им можно было сидеть в обнимку. От Шаповаловой пахло мылом и чистой головой, и еще особенным горячим запахом, как от мамы по утрам, когда она брала пятилетнего Спичкина – тогда еще никакого не Спичкина, а просто Димку – к себе в кровать. Погреться. «К маме греться!» – кричал он и забирался к ней под одеяло. Горячий нежный чуть островатый запах. Спичкин покрепче прижался к Шаповаловой, но она откоснулась от него и сказала: «Смотри, у Чижовой подмышки потные!»
Ребята и девочки рядком висели на шведской стенке, уцепившись за верхние перекладины. Почти у всех на футболках под мышками расплылись темные пятна.
«У всех так, – сказал Спичкин. – Подумаешь!» «У Ромашки не так», – сказала Шаповалова.
Да, правда, у Ксюши Ромашовой ничего такого не было, странное дело.
«У Ромашки фигурка, – сказала Шаповалова. – Смотри, какие сиськи. Наверно, уже второй номер. А Чижова как жердина».
Спичкин подумал и сказал, что ему больше нравится Чижова.
«Твоя Чижова дэ два эс!» – возразила Шаповалова. Что означало на школьном языке «доска, два соска». «Ну и хорошо! – раздалось сзади. Это был Зильба, у него тоже было освобождение. Он сел рядом. – Дэ два эс это класс, если вперед глядеть» – «Куда?» – «Вперед! – объяснил умный Зильба. – Когда в нашем возрасте у девчонок большие сиськи, потом вообще кошмар. Как у моей тети Розы Соломоновны. Во!» – Он сложил руки перед грудью, выставил вперед локти и стал ими мотать вверх-вниз. «Потому что она еврейка, – сказала Шаповалова. – У евреек всегда так». – «Что, евреи хуже?» – Зильба стал кусать себе губы. Нижнюю губу верхними зубами. «Лучше, лучше, – сказала Шаповалова. – Не кипешись». – «У Клавдии еще больше!» – сказал Зильба. Клавдия была биологичка. «Больше, больше, – покивал Спичкин. – При чем тут евреи? – И стукнул Шаповалову по плечу. – Ни при чем тут евреи!»
Спичкин, бывало, защищал Зильбу по еврейским делам.
Поэтому Зильба признался Спичкину, что ему очень нравится Чижова. Что он в нее, наверное, влюблен. Рассказал под страшным секретом. Велел поклясться. Спичкин поклялся легко. Вообще-то она ему тоже нравилась – вдруг резко и даже неприлично понравилась, до щекотки в одном месте, после этого разговора на физкультуре – но он решил уступить ее Зильбе. Уступить в своих мечтах.
А сам после одного случая переключился на Ромашку.
Потом папа вместе с композитором Мгебрадзе начал писать героическую оперетту про войну. Условное название «Весна на фронте».
Маме не понравилась эта затея. «Там что, будут танцы и песенки?» – «Конечно!» – «Про войну нельзя вот так!» – «Как?» – «Вот так, в опереточном духе! С шуточками. Романтическая пара, комическая пара, веселые куплеты, да?» – «Да! – закричал папа. – Таковы законы жанра. Я воевал, между прочим! Я видел смерть! Но вот что я тебе скажу совсем серьезно: если бы люди на войне не шутили и не смеялись, если бы не пели веселые песни – я вообще не знаю, чем бы дело кончилось». – «Я тоже была на фронте, – сказала мама. – Недолго и в штабе, ты же знаешь. Два раза была под обстрелом. Никаких шуточек-песенок. Страшно было и очень мрачно. Горестно». – «А как же вера в победу?» – наступал папа. «Не знаю», – сказала мама. «Ну, хватит». – Папа обнял маму. «Хватит, хватит». – Она поцеловала его.
Спичкину всё это очень нравилось: вот какие разговоры у него в семье! Потому что Ромашка жаловалась на своих: то молчат всю дорогу, то говорят, кого куда назначили, скукота!
Спичкин с мамой и папой на новенькой зеленой «Волге» ездили на дачу к композитору Мгебрадзе. У него было целых три дачи в поселке композиторов под Москвой: одна собственная, другая записана на мужа дочери, редактора в музыкальном издательстве, третья – на сестру, которая замдиректора Гнесинского училища. Целый квартал, даже целая улица. Вся огромная семья, вся туча родственников жила там. Между участками не было заборов, и кроме домов там было настроено много всякого – беседки, площадки для волейбола, открытые печи для шашлыка и рядом огромные деревянные столы под навесом, легкие остекленные домики, где можно было пировать, играть, ночевать…
Спичкин осмелел насчет профессии своего папы.
Один раз мама Ини Ларионова – Спичкин зашел к нему после уроков – спросила: «А твой папа кто?» – и Спичкин ответил вот прямо так: «Ян Коробков». «Кто-кто?» – Она слегка наморщила лоб. «Поэт-песенник Ян Коробков, – сказал нахальный Спичкин и поднял палец, потому что в соседней комнате по радио как раз передавали дуэт Луны и Спутника из оперетты «Космонавты». – Это он написал слова!» – «Останешься у нас обедать?» – спросила мама Ини Ларионова. «Спасибо большое!» – сказал Спичкин, продолжая соображать, как устроен мир.