акрахмаленные муслины, торчащие, словно гребни на тюрбанах боев, начали шевелиться как живые. Лежащие на столе газеты, вставленные в тростниковые рамки, зашелестели, словно их перелистывали невидимые руки давно умерших членов клуба, которые еще раз решили заглянуть в светскую хронику. Иштван вставил пику в подставку.
— Иди сюда, — позвал раджа. — Мы должны выпить на брудершафт. Садись рядом с Грейс — Девушка сидела, утонув между кожаными подлокотниками кресла, задумчивая, чужая, однако Иштван успел заметить, что обе ладони Грейс держала на коленке, которую он только что поцеловал.
— Ей больно, — сказал раджа.
…Тереи опять с отвращением посмотрел на белый смокинг, висящий на спинке стула. Лопасти панкхи гонялись за собственной тенью на потолке. Ящерица, словно вылепленная из хлебного мякиша, медленно передвигалась по стене.
«Неужели я влюбился? — покачал он головой; ему была неприятна эта неожиданная женитьба. — В конце концов, ничего не изменится, все равно они будут моими друзьями», — думал Иштван, но все, же испытывал какую-то неясную обиду. Будто и в самом деле он прощался с девушкой, терял ее. Прощания… Зима пятьдесят пятого года. Хмурое лицо Белы Сабо на будапештском вокзале.
— Какой же ты счастливый! Я всегда мечтал увидеть Индию… Я сделаю это per procura[3], увижу ее твоими глазами. Только пиши мне обо всем! Я рад, что тебя посылают, но мне жаль с тобой расставаться.
— Я вернусь, не успеешь оглянуться. Через три года придешь меня встречать.
— Какой смысл загадывать? — загрустил Бела. — Три года по нынешним временам…
Шипел пар, застывая в иглистый иней на стыках труб. Лязг железа, посапывание паровоза усиливали чувство холода, пробирали ознобом. Однако Бела не умел долго грустить.
— Если тебе эта Индия надоест, дай мне знать, я о тебе такое в МИДе наговорю, что тут же отзовут. Иштван стоял на площадке вагона, медная ручка двери, казалось, плавилась в руке. Поезд уже тронулся, и окутанный дымом Бела ускорил шаги, помахивая широкополой шляпой. Окно с наплывами льда не хотело открываться. Поезд из вокзальной полутьмы выехал в покрытые льдом поля, отражавшие зеркальным блеском солнце так, что пришлось зажмурить глаза.
Он оставлял друга в тот момент, когда, казалось, запахло переменами, радостным беспокойством, в воздухе чувствовалось какое-то нетерпеливое напряжение, В кафе, заслонившись листом партийной газеты, люди шептались о скорых перемещениях в правительстве.
Вскоре письма, которые он начал получать — полные язвительного юмора, скептических замечаний и слов надежды, — стали явно свидетельствовать о том, что в стране что-то происходит. Только газеты остались такими же — серые, дышащие скукой печатные колонки. Напрасно Иштван искал в них намеков на какие-нибудь изменения.
И тут он начал завидовать Беле, что тот остался в Будапеште, что непосредственно ощущает сильное, объединяющее всех венгров желание перемен…
Иштван улыбнулся, вспомнив его язвительные слова: человек не должен быть только фабрикой по производству говна, и жить лишь для того, чтобы получать сырье для этой продукции. Кровь в венах — как свернутое знамя. Мы должны об этом помнить.
Как только вернусь со свадьбы, напишу Беле, — решил он, — расскажу о Грейс, опишу все по порядку, и мне сразу станет легче.
Свадебный подарок был уже давно приготовлен — продолговатый сверток в белой бумаге, обвитый, как нога танцовщицы, золотой ленточкой. Тереи не имел возможности удивить щедрым даром, поэтому выбрал покрытый глазурью кувшин, который понравился Грейс на венгерской выставке. Она долго держала его в руках, а толстощекое лицо с пышными усами, нарисованными кистью крестьянского художника, посматривало на нее круглыми, немного удивленными глазами.
— Я могла бы поклясться, что это сделано в Индии, — сказала Грейс — Сразу видно, что гончар получал удовольствие, вылепливая эти формы…
Внутрь, под крышку кувшина Иштван вложил бутылку «Палинки», он помнил и о женихе, который по английскому обычаю любил выпить перед едой стаканчик plum brandy[4].
Он услышал шуршание гравия под колесами тормозящего автомобиля и долгий, триумфальный вой клаксона. За окном появилась коренастая фигура чокидара, который поскреб пальцем проволочную сетку, расплющил на ней нос и, заслоняясь с обеих сторон руками, попытался разглядеть Тереи в полумраке комнаты.
— Сааб, Кришан приехал.
— Хорошо. Я слышал.
Благодарность, высказанная словами или улыбкой, была бы признаком слабости, подрывом авторитета. В этой стране благодарить следовало монетой.
Он надел смокинг, поправил узкие концы галстука-бабочки.
Когда Иштван потянулся за свертком, в комнату проскользнул уборщик, который, похоже, подслушивал за дверью или подглядывал в замочную скважину, он схватил черными, тонкими, как прутики, руками подарок.
Они прошли через холл; sweeper[5], убедившись, что одной рукой может удержать сверток, осторожно открыл первую дверь. Через вторую, обитую сеткой, ударил в лицо зной. Вышли на веранду, заросшую «золотым дождем». Густая, тенистая листва зашелестела, словно ее привело в движение дуновение ветра. Ящерицы взбирались по переплетению гибких веток, прыгали в листья как в воду.
Неожиданно скрипнуло тростниковое кресло, из него встал небольшой худой мужчина, темная кожа резко контрастировала с белым открытым воротником, его с красными прожилками глаза блестели, словно он только что плакал.
— Почему вы здесь сидите, господин Рам Канвал?
— Чокидар как-то раз видел меня с вами и причислил к кругу ваших знакомых. Он разрешил мне войти, но предупредил, что вы скоро уезжаете, поэтому я решил подождать вас здесь.
— Чем я могу быть полезен?
— Я не предупредил о своем визите по телефону, прошу извинить. Я вам принес картину, это займет одну минуту, — он нагнулся, достав из-за кресла подрамник, обернутый листом бумаги, и начал нервно разрывать шпагат. — Вы любите живопись и сразу все поймете. Присядьте на минуту, — он пододвинул плетеное кресло.
Рам Канвал так горячо уговаривал, с такой надеждой, что Тереи подчинился. Он присел на краешек кресла, своей позой доказывая, что спешит.
Художник встал возле лестницы в желтом свете заходящего солнца, поворачивая полотно так, чтобы лак не блестел.
— Вот теперь хорошо, — остановил его Иштван.
Из глубины темной веранды, сквозь неподвижные гирлянды покрытых рыжей пылью листьев и кисти засохших цветов Тереи взглянул на картину. На красном фоне были видны фигуры с тонкими ножками, закутанные в серо-голубые полотнища, они несли на головах огромные, цвета осиного гнезда, корзины. Иштван едва смог разглядеть деформированную под тяжелым грузом человеческую фигуру; картина производила сильное впечатление, была написана мастером. Сверху ее держала узкая девичья рука художника, прикрытая светлым чесучовым рукавом. Дальше дрожало небо цвета желчи, и красный тюрбан сторожа склонялся к голове уборщика, по-бабьи повязанной платком. Они оба с интересом рассматривали противоположную сторону картины, бурое натянутое полотно с несколькими пятнами краски.
Молчание тревожно затягивалось. Тереи наслаждался происходящим и думал — об этом стоит написать Беле, он поймет. В конце концов, художник не выдержал и спросил:
— Вам нравится?
— Да, но покупать я не буду, — ответил он твердо.
— Я хотел бы за нее сто, — художник заколебался, чтобы слишком высокой ценой не отпугнуть покупателя, — сто тридцать рупий. Вам отдал бы за сто…
— Нет, хотя она мне и в самом деле нравится.
— Оставьте ее у себя, — сказал Канвал тихо, — я не хочу с ней возвращаться домой… Повесьте ее у себя.
— Дорогой мэтр, мне нельзя принимать такие ценные подарки.
— Все будут думать, что вы ее купили. У вас бывает столько европейцев, шепните им про меня словечко. Вы же знаете, что это хорошая картина. Но людям надо об этом сказать, убедить их, они знают несколько фамилий и смотрят на цену. Вы можете ее удвоить. Только не говорите при индийцах, они подумают, что мне удалось вас надуть.
— Нет, господин Рам Канвал, — сказал Иштван подчеркнуто категорично, потому что картина нравилась ему все больше и больше.
— Когда я уходил из дома, вся семья собралась на барсати[6], дяди надо мной смеялись, жена плакала. Они меня считают сумасшедшим, к тому же им приходится тратить на меня много денег, ведь меня не только надо кормить и прилично одевать, но и давать деньги на рамы, холст и краски… Я оставлю у вас эту картину. Пусть висит, может, вы к ней привыкнете и захотите оставить: Не лишайте меня надежды. Вы даже себе не представляете, как я научился врать. Расскажу дома целую историю о счастье, которое выпало на мою долю. Лишь бы только они перестали считать деньги, которые мне дают, упрекать в том, что я дармоед.
Иштвану стало неприятно, что он вынудил художника сделать такое признание. Он смущенно смотрел на рукав кремового пиджака и темную руку, то поднимающую, то опускающую картину. Лицо индийца заслоняли гирлянды свисающих ветвей.
— Я вам хочу кое-что предложить, — начал осторожно Тереи. — Сейчас я еду на свадьбу к радже Рамешу Кхатерпалье, вы запакуйте красиво картину и поезжайте со мной, попробуем уговорить жениха, чтобы он ее купил в качестве подарка.
— Не купит, он в живописи не разбирается, картины для него ничего не стоят, — грустно рассуждал Канвал, — но чтобы не упустить шанс, я поеду с вами. Все равно я живу одними иллюзиями.
— Я вам помогу, мы постараемся хорошо продать вашу картину, — сказал Иштван нарочито бодрым тоном. — Там собираются все сливки общества, богатые люди, само присутствие в этом кругу уже поднимет вашу репутацию в общественном мнении Дели с вами начнут считаться… Пошли, уже пора!
— На похороны нельзя опаздывать, мертвые не могут ждать при такой жаре, а на свадьбу всегда успеем… Свадьба будет по английскому обряду или традиционная индийская? С регистрацией в муниципалитете и браминами, слепыми, которые гадают по рассыпанным камешкам?