— Никуда я тебя не отпущу, — упрямо сказала Маргит. — Вас сюда надолго присылают?
— Годика на два, на три. Я тут уже второй год.
— Значит, у нас есть еще год. О чем беспокоиться? Мы, австралийцы, так легко не сдаемся. И если только ты хочешь…
— Конечно, хочу, я желаю тебя, — приговаривал он ей прямо в раскрытые губы.
— Я обещала профессору нынче-же вернуться. Если хочешь побыть со мной подольше, проводи меня в аэропорт.
— Останься до утра, — попросил он.
— Не могу. Я приехала на несколько часов, потому что терпение лопнуло.
Иштван спросил недоверчиво и с надеждой;
— А билет у тебя есть?
— Есть-есть. Первым делом купила. Ну, так ты едешь, или мне звонить в «Эксцельсиор», чтобы прислали такси?
Её голова посветлела на солнце, проскользнувшем в комнату, глаза были веселые.
— Идем, — потянула она его за руку. — Терпеть не могу куда-то торопиться.
Когда они вырвались за город, на асфальт, озаренный поддельным огнем заката, он прибавил газ, и они поднялись на вершину пустого холма, поросшего могучим чертополохом, словно выкованным из серебра. Далеко впереди, освещенный низким солнцем, по обочине шел и падал какой-то полуголый индиец. Он молитвенно поднимал руки, плашмя падал наземь, тут же вставал, делал три шага, снова простирал руки к небу, словно в поисках опоры, и распластывался ничком.
— Что с ним? — заволновалась Маргит. — Притормози, надо спросить.
Изможденный мужчина в дхоти, тыквенный кувшинчик приторочен, падал и вставал на ноги, словно испорченная заводная игрушка.
Иштван обогнал его и остановил машину. Они с Маргит вышли, взялись за руки и стали ждать, пока индиец приблизится. А тот, не обращая на них внимания, поднимался и падал, словно длиной собственного тела измерял пройденный путь. Лоб и грудь индийца были серы от втертого пепла, спокойное лицо сосредоточенно, внимательный взгляд темных блестящих глаз пробуждал неясную тревогу.
— Садху, — вполголоса сказал Иштван. — Святой странник.
— Он душевнобольной? — спросила Маргит. — Движения правильные, ритмичные… В этом есть что-то такое, что нормального человека выбивает из колеи. Зачем он так затрудняет себе ходьбу? Что за смысл в этом? Нет, он сумасшедший.
Она говорила громко, убежденная, что странник не понимает по-английски. И оба они вздрогнули, когда индиец спокойно откликнулся, причем в его голосе угадывалась ирония:
— Нет, мистер Тереи, объясните, пожалуйста, своей спутнице, что я не более сумасшедший, чем вы и она. Советник шагнул навстречу страннику повнимательней вглядеться, но индиец именно в этот миг воздел руки и упал. Нет, это изможденное, заросшее лицо, по запыленным щекам которого одна за другой чертили свои дорожки капли пота, никого не напомнило Иштвану. Серый, натертый пеплом лоб придавал ему черты какой-то удивительной маски.
— Вы меня знаете?
— Да, вы бывали у нас в министерстве. Вы из венгерского посольства. А я… Чиновник, к которому вы еще недавно приходили по делу, умер — родился я.
— Не понял.
Держась за руки, Иштван и Маргит шли рядом с индийцем, постепенно свыкаясь с его воздеванием рук и падениями плашмя.
Три длинные тени ложились на асфальт и красную глину обочины.
— Я призван, — объяснил индиец негромко, словно рядом шагают неразумные дети. — В меня вступил свет, я понял бессмысленность своего труда в конторе, я понял, что растрачиваю себя, а не совершенствую. И я привел в порядок папки, запер счетные книги и ушел. И вот иду, иду навстречу истоку света.
— Но почему таким странным образом? Разве не достаточно пешего странствия?
— Я показываю своему телу, что оно обязано слушаться меня, как унтер-офицер учит новобранца дисциплине, как вы муштруете непокорного слугу — Я слишком долго потакал своему телу, чтобы оно теперь беспрекословно подчинилось. Оно притворяется, что ему плохо, тяжко, оно твердит, что щебень режет подошвы, оно выпрашивает пишу и воду, а я принуждаю его идти и не останавливаться. Теперь оно уже не бунтует, оно кротко подчиняется, оно вернулось к роли, какую должно играть в моей жизни.
Индиец вставал на ноги и падал, вытянув руки, позволял себе сделать три шажка и снова воздевал руки, чтобы падением отмерить частичку дороги.
— Но это же безумие, вы истощите себя, вы причиняете вред себе и семье, если она у вас есть.
— Есть. Жена и сыновья смирились с моим решением. Ибо не изменят его ни гневом, ни слезами. Им не переубедить меня. Я никого не принуждаю следовать своему примеру. Если я кому-нибудь и причиняю вред, то только одному себе. Это мое тело, я имею право делать с ним все, что мне угодно, — странник говорил спокойными периодами в ритме шагов и падений, и ровность голоса при этих движениях механической куклы производила ужасное впечатление. — Оставьте мне хотя бы малую долю свободы. Если я и погублю, то только одного себя. А вы? В вашем мире нет места даже для такого странствия, как мое. А вся ваша техника, наука, к чему они ведут человечество, если не к насилию, страху и гибели? Я никому не причиняю зла. Уважайте мою волю.
Внезапно Иштвану вспомнился чиновник, сидевший в уголке комнаты за столом с маленьким вентилятором, чистенький, уравновешенный, дружелюбно улыбающийся. Но тот носил очки.
— Вы носили очки?
— Да, но теперь они мне не нужны, я не ищу правды в книгах, я иду туда, откуда свет, на восток…
— Вы Балвант Судар! — воскликнул Тереи, был порыв пожать облепленную песчинками ороговевшую ладонь, но индиец продолжал свое, даже не заметив дружественного движения.
— Судар давно умер, а родился я, алкающий истины… Я знаю, чего хочу, а вы не знаете, мечетесь, блуждаете. Я иду к свету своим путем, а вам придется вернуться в машину и нестись невесть куда. Вы меня обгоните, но я уже давно обогнал вас, опередил, я — искра, сознательно ищущая обратный путь, в костер, когда прочие поглощаются тьмой.
— Пойдем, Иштван, — Маргит потянула Тереи за руку. — Самолет ждать не будет.
Они отвернулись в побежали к машине, стоящей на обочине. Солнце садилось, небо пылало ослепительной краснотой.
— По-твоему, то, что он про нас сказал, надо считать пророчеством? — спросила Маргит с суеверным страхом.
— Нет. Хоть мы и не валяемся в пыли при каждом шаге, мы тоже идем за своей истиной, Маргит, и уверяю тебя, мы ее достигнем.
Машина пронеслась мимо тощей полунагой фигуры, распластанной на земле.
— И все что происходит между нами, это не по воле тела?
— Ну, в этом я не совсем уверен, — хмыкнул он. — И, пожалуй, не в том беда.
Алюминиевые гофрированные крыши ангаров поблескивали среди деревьев, развевался длинный белоголубой конус, указывающий направление ветра.
X
Иштван повторно глянул на часы, показалось, что время застыло на месте, однако секундная стрелка, подергиваясь, бежала по кругу циферблата. Было семь минут четвертого. Официально рабочий день кончался в четыре, но «клиентуру» принимали только до трех, так что, собственно, с делами нынче было покончено. Но без уважительной причины уезжать раньше посла не следовало. Старик терпеть этого не мог. «Пока я на месте, все должны быть под рукой, — говорил он на собраниях, — такова моя воля, а для вас, товарищи, закон».
Придерживанием персонала на посту посол несколько злоупотреблял, предпочитая свой кабинет в посольстве скуке резиденции и не самым изысканным в мире обедам: его супруга порывалась вести венгерскую кухню, которой никак не мог научиться повар. Юдит не раз случалось выслушивать жалобы посла по этому поводу, с тайной радостью она повторяла их Иштвану. Супруга посла, женщина крупного сложения, привыкшая с детства к тяжелой работе в последнее время располнела и, разряженная в слишком тесные панбархатные туалеты, с вечно унылым выражением на заплывшем лице, производила дурное впечатление на приемах, особенно, когда оказывалась рядом со стройными красавицами индийками в их витых сари. А если там присутствовали местные дамы, не уступавшие хозяйке в полноте, то выглядели они величественно, никоим образом не вульгарно. За крикливый голос, постоянно расхваливающий подаваемые яства и таланты мужа, жены дипломатов англосаксонского кружка прозвали ее маклачкой. Иштвану доводилось это слышать, и, к некоторому своему стыду, он при том ни разу словом не обмолвился в ее защиту.
Делая вид, что не понимает ее английского выговора, прислуга чинила ей мелкие пакости. Знала, что мужу не пожалуется, муж и сыновья только посмеются над ней. Отлученная от насущных занятий, от стирки и готовки, которых теперь и пальцем не коснись, неприлично, она, как неприкаянная, плутала по дому с глазами, опухшими от тайных слез, облепив лоб кружочками лимона. У нее постоянно болела голова. «Вид у нее с этим лимоном точь-в-точь как у садху из какой-то особой секты, — язвительно откровенничал Коломан Байчи. — В Индии все ей вредно: и жара, и еда, и даже запах флоксов на клумбе перед домом; она приказала их выкосить; а голова у нее болит с тех пор, как по приезде из Будапешта ей пришлось завести горничную. Она счастлива только в те дни, когда прежнюю уволила, а новую еще не наняла. Без бабской работы она сама не своя. Плачется на Индию и уговаривает меня ехать домой. Приходится объяснять, что за ее мигрени государство щедро платит, так что пусть не жалуется. Врачам не верит, шастает по знахарям. Чем больше глупеет, тем жарче верит в тайную восточную медицину, — басовито похохатывал посол. — Опять пришлось гнать в шею какого-то разъевшегося телка-массажиста, трепача насчет желез, уж этих обирал я насквозь вижу и отлично знаю, кто ей насоветовал».
Резиденцией, куда не спешил посол, именовался особнячок, снятый у раджи, уличенного в злоупотреблениях на казенных поставках и приговоренного к высылке из столицы. Чем там занят был посол до вечера, дознаться было трудно. Ференц поговаривал, что шеф пишет научный труд по проблемам экономики мол, к тому-то все эти подчеркивания в газетах, кипы которых раз в неделю убирает завхоз, и груда английских словарей на столе. Юдит полагала, что не экономикой он занят, а кроссвордами. Перед отбытием на посла находил необычайный стих, он отдавал приказы, вызывал сотрудников, требовал исполнения по делам, которые еще целую неделю дозревали бы себе в картотеках. Можно было поклясться что он стремится навалить сотрудникам работы на всю ночь, до своего возвращения поутру. Он считал (и тут он был недалек от истины), что стоит только ему переступить порог и удалиться домой, к