Каменный фундамент — страница 16 из 56

Я отыскал письмо в синем конверте.

— Есть, может, и старше ордена, — между тем говорила из-за переборки Катюша, — но лучше бы дали Отечественной войны. Другие-то ордена и за всякие заслуги дают, а этот… особой гордости. Нашли письмо? Да я вам так расскажу. Леша на фронте в партию вступил. Пишет, было их восемь человек, оборону у моста держали, а приказ: немцев остановить обязательно, пока наши части к реке подойдут. Силы не хватит — последнему мост взорвать. И вот, пишет Леша, в каком огне они там горели, а духом не падали, сами из пулеметов немцев косили. Но тех-то ведь, может, целые тысячи, а наших только восемь человек. Все мины, все пули немецкие, все в одно место летят. Вот один из них ранен, потом другой и третий, кто убит уже, Лешу тоже в плечо ранили. Переговорили оставшиеся и решили в партию вступить, — если умереть, так коммунистами. Заявления написали. Договорились: последнему мост взорвать, а если жив останется, сдать заявления в партийную организацию. Леша последний остался. И вот, пишет, уже и спичку зажег и к шнуру потянулся, а в это время и наши войска подошли, сбили немцев. Ну, Лешу, конечно, потом в партию приняли…

Катюша вышла из кухни. Она переоделась в светлое цветастое платье, лицо ее, иссеченное речными ветрами, пылало румянцем.

— В этом платье я Лешу на фронт провожала, — сказала она. — Случится, может, там увидеть его, передайте — ношу это платье только в дни большой радости. Вот с вами встретилась — радость для меня нечаянная. Угостить вас хочется, только уж, простите, угощение теперь не такое.

На столе, как и прежде, появились белоснежная скатерть, и сверкающий латунью самовар, и те же с зелеными полосками чайные чашки. Только не было теперь ни пшеничных калачей, ни высоких зажаристых шанег, ни душистых пирогов с налимьей печенкой, ни яичницы-глазуньи с квадратиками домодельной ветчины. Был хлеб, липкий пайковый хлеб, соленые огурцы и рыжики, брусника и молоко к чаю.

— Не ждала я гостя, — оправдывалась Катюша, будто в дни войны можно было ее осудить за плохое угощение. — Масло, мясо, что в норму получила, — все на сплав взяла. Аппетит там очень большой. — Она покраснела. — Да если бы ночевать ты остался, я бы все равно чего-нибудь достала. Угощайтесь, чем есть.

— А что ж бабушка, где она?

— Да тут пошла неподалечку, скоро придет.

Протягивая руку за чашкой, я взглянул на часы.

Им и дела не было до того, что нами ничего еще не сказано, ничего еще не услышано: маятник равнодушно выстукивал свои доли минут, и стрелки неуклонно двигались по циферблату. И от сознания того, что скоро они расположатся в такой комбинации, когда я должен буду встать, натянуть сапоги, надеть еще не просохшую путем шинель, затянуться ремнем, оставить недопитую чашку чая и уйти, обязательно уйти — в ночь, в слякоть, в холод, — от сознания этого сразу болезненно сжалось сердце и невкусными показались и огурцы, и рыжики, и брусника. Должно быть, такое же чувство владело и Катей: разговор у нас не вязался. Мы взглядывали друг на друга и поочередно задумчиво говорили:

— Да-а…

Наконец Катюша пересилила себя и стала рассказывать:

— Ведь я как на сплав попала? Сами знаете, когда Леша на заводе работал, я по дому хозяйничала. Любил он, чтобы чистенько было да хорошо. И мне нравилось для него приготовить все вовремя и как следует. Придет с работы усталый, так чтобы дома поел вкусно, отдохнул бы на мягком, на чистом, на промытом крылечке посидел бы. Только о нем и забота была.

А как ушел на фронт и осталась я одна, стала подумывать: раньше работал он за меня и теперь за меня воюет, а я для него тут ничего не делаю, и ничем ему не легче от того, что дома у меня все прибрано, вымыто да наглажено.

Бабы тут такие, как я, красноармейки, домохозяйки прежние, стали всяко приспосабливаться: огороды садить, по весне дикий лук, черемшу, собирать, осенью — грибы, ягоды. Кто посильнее — сено косить, рыбу ловить, в тайгу за орехами. Словом, все стали себя обеспечивать.

Собирали раз в горсовете собрание, на работу поступить на завод предлагали. Правду сказать, мы послушать послушали, а сами как-то бочком да в сторонку. Непривычное это дело — домохозяйкам на завод идти. Так я первую зиму дома и прожила. Думала к своим, к отцу, к матери, в тайгу уехать, да жалко стало домик бросать. Куда ни посмотришь здесь, все про Лешу вспоминается. И на сердце как-то полнее, будто по-прежнему с ним, а он только в отлучке.

И вот пишет мне Леша про трудные дела свои, про ночи бессонные, про опасности да про подвиги товарищей и в конце все спрашивает: «Ну, а как у вас дела идут, как там без нас управляются?» Очень он к заводу привыкший, сами знаете, сердцем за него всегда болел. И однажды написал прямо: «Катя, сходи на завод, узнай, как он работает и кто там теперь на моем месте у рамы стоит…»

Пришла я на завод, заявилась к новому директору, показала письмо и говорю:

«Если полагается, товарищ директор, расскажите».

А он и говорит:

«Рассказать — это полагается. План мы за первый квартал не выполнили. Почему? Людей не хватало. Почему людей не хватало? Мужчины на фронт ушли, а женщины на завод не хотят — в лес по грибы ходят, чулки да кружева вяжут.

К раме, вместо твоего Алексея, старика одного поставили. Три аварии старик сделал, зрение у него плохое, бревна с забитыми скобами железными в раму пропускал, пилы обрывались. Семнадцать часов рама из-за этого простояла, больше сотни кубометров фронту недодали. Обо всем этом рассказать полагается. А вот написать тебе мужу об этом — и не знаю, полагается ли?»

Сижу я, слова вымолвить не могу: всю меня как огнем сжигает, понимаю, что правильно он говорит. А директор опять:

«Если людей сейчас не наберем — лес не сплавим, на зиму завод вовсе остановится; бойцам на фронте еще тяжелее будет, зато вам крепче спать: гудок беспокоить не станет… Приходили некоторые на сплав наниматься, да норма хлеба, говорят, мала, надо прибавить, а то нет расчета работать. Конечно, какой расчет работать. Лучше норму получать и дома лежать. Или так еще: взять здесь, в тылу, норму прибавить, а бойцу на фронте убавить. Дать ему сухарь один, а себе испечь мягкую шанежку. Что тебе еще сказать? Грамотная, и сама понимать должна».

Как сказал он это, так мне и представилось: сидит мой Леша с товарищами в окопе, в снегу, сухарь грызет, кругом стрельба, снаряды рвутся, смерть по полю гуляет, а я дома за самоваром, пью чай с горячими шаньгами…

Как вскочу я, как закричу:

«Товарищ директор! Да почему же никто мне этого раньше не мог так, как вы, сказать? Почему я сама об этом не догадалась? Почему мне только сейчас до сердца все дошло? Да не такие мы на деле, как вам кажется! Не хочу я краснеть за безделье свое, не буду».

А говорить никак не могу, слезы душат.

Как я встала, как шла, как дома на постель упала — ничего не помню я. Стыд, один стыд кругом меня и возле меня. На занавески вышитые гляжу — стыдно мне; из печки жареным мясом пахнет — стыдно мне; на руки белые, мягкие посмотрю — стыдно мне; что лежу в мягкой постели — тоже стыдно. Поднялась и пошла по знакомым женщинам. Что я им тогда говорила — не помню. Только от сердца всего говорила — откуда слова у меня взялись, — и вместе плакали мы. Весь вечер ходила, а утром на завод двадцать человек привела. Пришла к директору,говорю ему:

«Вот, товарищ директор, нас двадцать человек, на сплав пошлите нас, дайте инструмент, дайте продукты, какие по норме полагаются, если обувь есть — дайте, если нет — не надо. Пусть расскажет кто-нибудь, что и как нам делать, только ни слова, ни одного слова по-вчерашнему не говорите».

И стою, сама дрожу и думаю, вот скажет сейчас: «А-а, поняла-таки».

И злость у меня к нему поднимается, такая злость. Скажет сейчас, и кошкой брошусь на него. А он просто так:

«Хорошо. А за вчерашнее простите. Сгоряча наговорил лишнее».

И ни слова, ни одного слова не сказал мне больше. Вызвал помощника своего, наказал ему, чтобы нас обеспечили всем, чем следует, и домой отпустил до утра. Вот какой сердечный человек! Ну, а потом мы и поехали.

— И так все лето, Катенька, вы на сплаве и работали?

— Так и работали. И ничего — план хорошо выполняли. Только ободрались все и в синяках целое лето ходили: женское-то тело все же нежное, к бревнам непривычное, — какой-то звенящей жалобой прозвучали ее слова о синяках и о женском нежном теле. — Потом, конечно, освоились и ушибаться меньше стали. А то все на бревна падали, очень они в воде скользкие.

Катюша замолчала, прищурила глаза, видимо вспоминая, как они ходили по скользким бревнам, боязливые, непривычные, как падали и больно ушибались. Потом рассмеялась.

— Мы каждые пять дней оборот делали: приплавим плот, домой наведаемся, а там опять вверх заходим. А тут у нас что получилось: поплыли с последним плотом, самый бросовый лес подобрали, зачистили, чтобы ничему не пропадать, да на косу и натащило нас. Первое-то время лоцманом старик один плавал с нами, а потом я привыкла к реке и сама плоты водить стала. Так наша бригада и получилась целиком женская. И помаленьку привыкла я, одиннадцать плотов согнала самостоятельно, и все благополучно. А тут ошиблась как-то: с прижиму на повороте не отбились в реку вовремя, сели на косу. А уже холодно стало, руки зябнут, в воду пряником не заманишь. Пока мы канителились, смеркаться начало. Плот освободили, но куда поплывешь, когда ночь опустилась?

И вот небо вызвездилось, морозить начало, и колючий такой ветер по реке потянул, а с полночи шуга пошла. Как ни легонькая по первости была, а натерло ее к плоту порядочно, все канаты, гребя обмерзли, и забереги на плесе появились. Рассвело, давай мы лед обламывать, кое-как от берега отбились. Целый день на этом провели, а на середину реки вышли, видим: плот ото льда стал тяжелее на ходу, никак его не направишь куда следует. И ветер по реке гуляет, волны расходились, плеснет на плот — сейчас же морозом схватит. Тут еще туча надвинулась, снег повалил. Из последних сил бьемся, а плот идет по-своему. И опять наплыли мы на островок, повыше завода, — помните, тот, где Леша лес спасал, а мы с вами встречать его ходили?