Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью — страница 37 из 46

Это повеление, хотя и лишало княжескую дворню видов на праздничный пир вечером Ярилова дня, но было не в пример более ясным. Так что челядь поспешила его выполнять, пока государь в очередной раз не передумал…

Нет слов, чтобы описать то, что творилось на торговой стороне после неожиданной победы чернолюда в кулачном бою. Если и раньше Квасура[195] имел здесь не мало поклонников, то вечер Ярилова дня стал его нескончаемой и развеселой службой. Не было на восточном берегу Волхова ни одного человека, который бы твердо стоял на ногах. Славили Ярилу, хвастались друг перед другом небывалой силою, бражничали и плясали все, кто мог. Недоумение иноземцев, даже тех, кто приезжал на Ильменьское торжище уже не в первый раз, не знало границ. Но как не отнекивались заморские гости, первую чарку им вливали почти силком, вторую они выпивали с оглядкой, а вскоре и сами с трудом могли вспомнить слова родного наречия. Стоит ли говорить, что княжеская дворня, посланная выискивать «рыжего верзилу», потонула в этом веселом разгуле, как горстка камней в трясине.

На княжеском пиру, напротив, было как-то скорбно. Не слышалась обычная бойцовая похвальба. Никто не потешался над бестолковыми чернолюдинами. Что толку выставлять напоказ свою удаль, если на поверку канула она в пучину общего поражения. Как ни крути, как ни пыжься, а белолюдская стенка сегодня опрокинулась. Все безрадостные разговоры шли за столом только об этом поражении. Искали причины. Лед ли был скользок? Или солнце светило в глаза? Нет. Так по какой же причине северное крыло начало загибаться?

Вспомнили пировавшие, как на том злополучном крыле днесь собралось много варягов, точно они в набег собирались. Так ведь от такого норманнского «кулака» все должно было как раз другим боком выйти. Не могли северяне не пробить чернолюдской стенки, если только Удача не покинула их всех. Выходило, что покинула, раз уж два десятка их осталось лежать на Волховском льду.

С тяжелым сердцем и мутной головой ушел князь с пира. Одно только знал он, что не успокоится, пока не увидит того, кто был виною этому побоищу на Ярилов день.

На следующее утро княжеская челядь пряталась по углам, – государь гневался на всех, кто подворачивался под руку. Слуг, которые накануне не удосужились выведать ничего про рыжего верзилу, а упились до поросячьего визга на торговой стороне, выпороли на конюшне. Им всыпали так, что у остальных челядинов по спине бежал холодный пот, а кулаки сжимались от злости на того чернолюдина, из-за которого разгорелся весь сыр-бор.

Понимая, что на торговой стороне рыжих парней найдется куда больше, чем один или два, князь решил подробнее опросить тех, кто отведал на своей морде его кулака. В светелке, где их давеча разместили, утром было куда как повеселее, чем накануне. И хотя многие из поверженных еще с трудом открывали глаза, а от еды их выворачивало наизнанку, разговаривать они уже могли.

Удивительное дело, чем дольше расспрашивал князь своих покалеченных дружинников, тем более мутным становился образ «громилы». Он точно двоился, будучи одновременно и рыжим, и сивым, и огромным, и тщедушным.

Настал черед хворых варягов держать ответ о том, кто же выбил их из строя. Толмач из думцов старался как мог, но ничего путного выведать у них не мог. Князь осерчал в очередной раз и велел звать Годину Ладонинца.

Тот явился споро, как мог. Гостомысл, хмурясь, изложил ему суть дела и повелел выведать-таки, что за человек перебил столько знатных витязей.

– Я даже и не знаю, – сознался князь: – Казнить этого Китовраса или напротив возвеличить. Мне бы на него хоть одним глазом посмотреть, а там уж судить буду.

Година не стал, подобно дворовому толмачу, бегать промеж варягов, он присел возле одного свейского морехода и начал по крупицам вытаскивать из его памяти все, что сохранилось там после удара, который опрокинул его на Волховский лед.

Много занятного узнал отец Волькши из этой «любезной» беседы. Свей скрежетал зубами и ругался больше, чем рассказывал. Сама мысль о том, что кто-то одержал над ним верх в кулачном бою, была страшнее тошноты и головной боли, на которую он то и дело жаловался. Однако присутствие Гостомысла и рассудительность Годины постепенно развязали ему язык. И он поведал о том, что в этот Ярилов день он вышел в кулачную стенку не только потехи ради, но и мести для. Суть призыва, который зимовалые варяги передавали друг другу полушепотом, он понял плохо, но главное уловил: кто-то посмел оскорбить викинга и должен был понести за это наказание. Когда тридцать или более охотников до кровавой расправы, как бы невзначай, собрались на северном крыле белолюдской стенки свею показали в рядах противника рыжего верзилу. Этого было достаточно, чтобы он всеми правдами и неправдами постарался искалечить парня, сказавшего или сделавшего что-то дурное малознакомому норманну.

Поняв, что былицу своего позора свей не расскажет, даже если от этого будет зависеть то, пустят ли его в Валхалу, Година начал подробно расспрашивать о внешности рыжего громилы. Но мало в этом преуспел.

Тогда толмач заговорил о том, кого обидел этот рыжий парень. Личность, которую обрисовал мореход, показалась Године знакомой.

– Уж, не он ли шеппарь снейкшипа, от которого сбежала половина команды? – спросил толмач.

– А ведь точно! – подтвердил варяг, крепко и пространно выругавшись с досады на то, что опозорился, защищая честь норманна, к которому Удача давно повернула свой арсле.[196]

Задавая следующий вопрос, Година не знал, ликовать ли ему или печалиться. Он, конечно, привез Ольгерда именно за тем, чтобы тот отличился в кулачных боях. Но то как сын Хорса сумел выделиться, могло сыграть с ним злую шутку.

– А этот парень… – спросил он все-таки: – Не было ли на нем варяжских сапог?

Сапоги? Да, именно их и запомнил варяг, когда, уже лежа лицом на льду, медленно уплывал в беспамятство! Добротные сапоги подошли вплотную к его лицу и один за другим скрылись где-то за правым ухом. Рыжий верзила перешагнул через очередного поверженного бойца белолюдской стенки, как лесоруб через ствол поваленного дерева.

– Да, – едва заметно покачал головой ярл: – знатные у него были сапоги… а ты, толмач, откуда про них знаешь? Тебя же там вроде бы не было.

– О чем вы там шушукаетесь? – с легким недовольством спросил князь.

Его начинал раздражать этот затянувшийся допрос. Вникать в то, кого, как и за что хотели проучить варяги, князю было недосуг. А из последних вопросов-ответов Гостомысл понял только слово «стёвлар». При чем тут сапоги и как они поможут найти «рыжего верзилу»? Уж не собирается ли толмач искать его по следам на Волховском льду?

– Князь, – собравшись с духом, вымолвил Година: – знаю я того, кого ты приказал искать…

Глаза князя сверкнули. Его сотник, давеча просивший владыку определить парня в его сотню, приподнялся на локтях. Даже свей, собрав все свое невеликое знание венедского языка, обратился в слух.

– Это Ольгерд Хорсович, сын моего соседа. Я тебе про него сказывал, когда только приехал на торжище.

– Так что же ты… – начал было князь, но вспомнил, как сам отмахивался от Годиновых рассказов про «своих помощничков»: – Где этот твой Ольгерд сейчас? – спросил он у толмача.

– Так, где ж ему быть? – ответил Година: – Ясное дело, валяется на Гостином Дворе в нашей светелке. Примочки ворожейские к синякам прикладывает. Досталось ему на Ярилов день, как ячменному снопу на току…

– Тащите его сюда! – недослушав, закричал князь дворне: – Немедля! Чтоб он был в трапезной раньше, чем я сам туда приду! Пшли!

– Князь, батюшка, не губи парнишку, – взмолился Година.

– Посмотрим, – ответил Гостомысл и шагнул к дверям скорбной палаты.

– Что стоишь? – буркнул он растерянному толмачу: – Со мной пошли. Будешь мне этого чудо-богатыря представлять.

– Княже! – возвысил голос сотник, намекая государю на давешнюю просьбу.

– Посмотрим, – повторил князь неопределенное обещание и вышел.

В дружинники

Когда распалось и обратилось в бегство северное крыло белолюдской кулачной стенки, когда над Волховом разнеслось многоголосое: «Наша взяла!», Волькша медленно опустился на истоптанный лед. Он закрыл глаза, но продолжал видеть перед собой лица людей, перекошенные ужасом, недоумением и болью. Они всплывали в темноте его век, подобно пузырям болотного газа. Возникали и лопались с костяным хрустом. Очень хотелось пить. Жажда окрашивала темноту в зеленые и бурые цвета. Волькше представилась Ладожка. Кайя. Утиная охота. Внезапная и бесстыдная нагота олоньской охотницы. Студеная глубина подводной ямы. Нырнуть бы в нее с головой. И пить, пить, пить.

Волькша лег и начал собирать губами остатки снега, утоптанного сотнями ног. Он оказался грязен на вкус. Может быть лед? Но как разгрызть зимние оковы Великой Реки?

– Волькша, братка, что с тобой? – услышал Волкан голос Олькши. Он звучал из темноты и точно из-подо льда.

– Волькша! Волькша! КТО ЖЕ ТЕБЯ? КАК ЖЕ? КОГДА? Ты ж завсегда у меня за плечом был! – негодовал голос Ольгерда. Его руки обхватили Годиновича за плечи и бережно, как ребенка перевернули лицом вверх. Темнота под веками вспыхнула ярким пламенем.

– Волькш, Волькш, – звал Рыжий Лют и его ломкий басок с каждым звуком становился все более и более хриплым.

– Чего тебе? – спросил Волькша из темноты.

– Ах ты, лиса латвицкая!? – обрадовался и одновременно разозлился Олькша: – А я-то думал, тебя повредил кто… Ты чего разлегся, немочь сивая?

– Устал я, – ответил Волкан: – Смерть как устал. И пить хочется…

Волькша медленно приоткрыл веки. Дневной свет причинял боль, точно в каждый глаз вонзилось по тонкой острой сосульке. Вонзилось по самый затылок. Сквозь эту хрустальную муку Волкан увидел лицо Олькши. Странно, но ему доводилось видеть приятеля и в куда более плачевном состоянии. Несколько синяков, разбитый нос и губы. Но в целом можно было сказать, что Рыжий Лют вышел из кулачек как гусь из воды.