е все сплошь знакомые лица. Разве что остроносых латвичей, материнских братьев и племянников, он прежде видел лишь пару раз, да и то не всех. А так все свои Ильменьские да Ладожские. Венеды, весь, ижора, водь, меря. И все равно Волькше почудилось точно он где-то далеко-далеко, в чужой стране. И здесь он пришлый, иноземный. Ему здесь не рады. И не откуда ему ждать помощи, разве что от людей, что стеной стоят у него за спиной.
Но странное дело: все это нисколько не пугало Волькшу, а наоборот бодрило, будило какие-то небывалые силы. Вспомнилось раскатистое варяжское слово «дрерхескапур». Отец говорил, что стоит выкрикнуть его на княжеском суде и зарвавшиеся норманнским гости утихали, приосанивались и дальше разговор вели уже по чести и совести. Волькша спросил как-то у Годины, что это за слово такое: drergeskapur.
– Кто ж их, варягов, разберет, – ответил Година, гордившийся в душе тем, что Волькша изо всех сил тянется к разумению чужеродных языков: – только тот, кто не соблюдает дрерхескапур, никогда не попадет в Валхалу, и скальд не сложит о нем песню, и никакой памяти о нем не останется. Можно сказать, что это «честь и правда», только по их, варяжской мере.
«Дрерхескапур, дрерхескапур, дрерхескапур», – перекатывалось в голове у Волькши странное слов, и глаза его разгорались белым огнем.
– Эй вы, смерды латвицкие, как вам там под чужой стенкой? – веселился тем временем Олькша.
– А вот я тебе сейчас покажу, обучь[94] дырявый! – крикнул Волькша и кинулся на приятеля. Ватага «гостевой» ребятни устремилась за ним.
Для мужиков в обеих стенках завсегда самое потешное, – это когда пацаны начинают валтузить друг друга. Опытных кулачников смешили пинки и неумелые оплеухи, которыми перебрасывалась ребятня. Однако самим отрокам было не до смеха. Хоть и свои все кругом, а как получишь кулаком в лоб, так в голове все равно зазвенит.
Наскочив на великана Олькшу, Вольк тут же оказался на земле. Сам наткнулся на конопатый кулак. Такого он от приятеля не ожидал. Боднув воздух русой головой, Волькша вскочил на ноги. Он один из всей семьи пошел в отцовскую породу, не одаренную ни ростом и ни размахом плеч. Про Яра с Буяном говорить было еще рано: маленькие они. Но волос у них был материнский, золотой. Глядя же на Олькшу почти никто не сомневался, что вырастет он великаном даже среди высокорослых весей и свейев.
И все же, вскочив на ноги, Волькша снова налетел на рыжего увальня. Он поднырнул под выставленные кулаки, оказался подле Олькшиного пуза и начал молотить руками куда попало. Однако в следующее мгновение Годинович был спеленат олькшиными лапищами, поднят в воздух и выброшен прочь из «боя».
– Лежи там, чудь белоглазая, – в голос гоготал Олькша. Обе взрослые стенки вторили ему басовитым смехом.
От следующего нападения малорослого приятеля он закрылся плечом и завопил:
– Ой, помогите, мне помогите, сейчас от смеха помру! Принесите кто-нибудь половики, пусть Волькша их выбьет, и то больше пользы будет!
Нахохотавшись, он толкнул Годиновича плечом, и тот опять оказался на прибрежном песке.
– Волькша! – услышал мальчик насмешливый голос отца: – Волькш!
– Что? – огрызнулся через плечо боец-неудачник и хотел было вновь накинуться на Олькшу, но тут голос отца изменился.
– Варглоб, ком, – приказал Година. Варгом и Варглобом на варяжский лад Волькшу называла мать. Да и латвицкий язык в их семье переходили, когда хотели сказать что-нибудь серьезное и не для досужих ушей.
– Ты чего руками как крыльями машешь? – спросил у Волькши отец, когда тот подбежал к «варяжской стенке».
– Я? – удивился тот.
– Ну, не я же. Ты что же этого весьского окорока ладошками охаживаешь? Ты руку в кулак сжать можешь? – полушепотом спрашивал Година: – Ну-ка сожми.
Волькша сжал.
– Теперь ударь меня по ладони, – потребовал отец, выставив вперед руку.
Сын стукнул. Перед самым ударом его ладонь раскрылась, и раздался громкий шлепок.
– Ладушки-ладушки! – завопил Олькша, наблюдавший за этим делом.
– Я не знаю… – оправдывался Вольк: – Я кулак сжимаю, а как бить, так он сам распяливается.
Не будь ему уже одиннадцать лет, парень, наверное, заревел бы как девчонка. Надо же так опозориться пред всей родней и соседями.
– Слушай меня, сыне, – сказал Година, кладя ему руку на плечо: – Зажми в кулак горсть земли и думай только о том, чтобы ее не потерять. Ладно?
– А можно? – спросил Вольк.
По правилам кулачников в руки нельзя было брать никакого утяжеления, будь-то свинчатка или просто камень.
– Землю можно. Что в ней? Прах да песок.
Волькша нагнулся и взял в каждый кулак по жмене[95] супеси.[96] Он тщательно отер тыльную сторону ладоней о рубаху и двинулся к месту «боя». В это время Олькша одного за другим ронял «варяжских» ребят на землю и гостевая стенка была уже готова к тому, чтобы испустить воинственный клич: «Наших бьют!»
– Ну, что вернулся, чудь сиволапая! – приветствовал Годиновича рыжий приятель: – Ну, налетай!
И в следующее мгновение произошло то, о чем вспоминали до конца гуляний, но лишь как о потешной случайности. Олькша чуть нагнулся и подался вперед, чтобы поймать Волькшу в захват. Он двинулся на приятеля, дабы разделаться с ним как с прочими «варягами», и тут Вольк, радея лишь о том, как бы не выронить песок из кулака, ударил его снизу в челюсть. От удара Олькша обмяк и попятился. Падая, он распахнутыми руками повалил пятерых своих товарищей, толпившихся у него за спиной. Ладонинская стенка дрогнула и, не сообразив, что же произошло, обратилась в бегство.
Но прежде чем с «хозяйской» стороны донеслось «Наших бьют!», раздался возмущенный вопль Годины:
– Варглоб! Кривдин[97] выкормыш!
Отец побежал к Волькше и схватил за руки.
– Ты, что же делаешь?! По что отца позоришь? Зачем ты камень в руку взял?
Обе стенки смешались вокруг щуплого парнишки и его поверженного приятеля. За такую провинность, как камень в кулаке, наказание полагалось суровое и незамедлительное.
– Не брал я каменей, – прогнусил Волькша, напуганный и внезапной силой своего удара, и падением Олькши, и гневными лицами подбежавших мужиков.
– А ну покажи, – потребовал кто-то.
Отрок разжал руку. На мокрой от напряжения ладони отрока оказался песчаный «куличик».
– Это тебе зачем? – пробасил Хорс, отец Олькши.
– Чтобы кулак не разжимался…
– Ну! И лихо же ты его! – гремел все тот же бас, теперь уже с нескрываемым уважением: – Как дубиной тисовой по осиновой колоде. Бац! Таким ударом, пади, и бычка свалить не мудрено. А еще раз так вдарить сможешь?
– Не-е-ей, – ответил Волькша, стряхивая песок с ладошек.
Ольгерд
Олькша, сын Хорса был Ильменьским словеном всего на четверть. Отец его говорил о себе, что он на половину ингерманландский ягн, на половину карела, а дедом рыжему верзиле по матери Умиле приходился могучий старик, на половину свей, на половину сумь. Но это не мешало Ольгерду Хорсовичу вопить во всю глотку: «Мы – венеды белые, суть Гардарики и гроза Ингрии».
Род его бабки по материнской линии, тихой старушки Удомли, за три колена до ее рождения ответвился от предков Годины Евпатиевича. Так что Олькша порой называл Волькшу братом. Хотя, на деле, кто-то из них приходился другому племянником.
Однажды Хорсович попробовал посчитать их родственную связь с Годиновичем. Он пыхтел, теребил мясистый нос и загибал толстые пальцы с обкусанными ногтями. Где-то на прадедах он сбивался и начинал снова. Однако выложив на пески целый огород щепок, которыми он обозначал колена, Олькша вычислил, что из них двоих он на одно поколение старше.
– Эй, племяшка! – крикнул он Волькше: – Иди сюда, сопля латвицкая.
Сколько его помнили, Олькша всегда сквернословил. И не потому, что так плохо относился к людям, а потому что так был устроен его щербатый рот. Ну не мог он слова сказать, чтобы кому-нибудь не нагрубить. В минуты раскаяния он говорил, что все это из-за дырки между передними зубами, которые были велики даже ему и росли врозь, как поссорившиеся по край жизни братья.
– Вот у тебя зубы ровные, – говорил он отцу, лупившему его за непочтение: – и у тебя брань сквернословная за ними схоронена. А мне стоит рот раскрыть, так она сразу меж зубов и выскакивает.
– Ну, так зашей себе рот, леший сын, – рычал Хорс, отвешивая парню очередную оплеуху, от которой иной баран мог бы потом всю жизнь пятиться боком и блеять на каждый куст.
И Олькша прикусывал язык, но не потому что был так впечатлен побоями или взялся за ум, а потому что сказать, кроме брани ему было нечего. Прибаутку про щербину в зубах ему подсказал Волькша в тот день, когда они выясняли, кто кому племянник.
– Волкан, выродок поганый, – рявкнул Олькша, видя, что «племяш» не торопится на его зов: – Иди сюда быстро! Тебя дядя приказывает.
Однако сын Годины Евпатиевича продолжал сидеть поодаль и бросать левой рукой камушки в речку. Правой же рукой, которую Олькша видеть не мог, он скреб прибрежный песок. Следы от его пятерни с каждым Олькшиным словом становились все глубже.
– Ах, ты гаденышь чудьский! – бранился конопатый детина: – Я кому сказал: быстро иди сюда!
При этих словах он поднял с земли сук и запустил в Волькшу. Для Олькши все это было шуткой, так что палку он швырнул в пол силы. Если бы он вложил в бросок всю свою неуемную мощь, как делал это при игре в чушки, Волькше было бы несдобровать. Хотя, кто знает: русоволосый мальчишка, не поворачивая головы, вскинул левую руку, поймал летящую в него корягу и положил возле себя.
– Ну-ка, племяшка, верни дяде палку, – потребовал Олькша.
Волкан продолжил безучастно кидать камушки в воду.
– Ты что оглох, поганка ядовитая!?
Плюх… Плюх… Плюх…