Каменный мешок — страница 46 из 54

На последнем курсе университета Миккелина усыновила мальчика, назвала его Симоном. Выйти замуж или завести собственных детей было непросто в связи с рядом медицинских обстоятельств, о которых рассказчица предпочла не упоминать и лишь горько улыбнулась.

Сказала, что приезжает на Пригорок регулярно весной и летом, присматривает за смородиной, а осенью собирает ягоды и делает из них варенье. У нее еще осталось немного с прошлого года, она предложила гостям попробовать. Элинборг, большая любительница кулинарных изысков, рассыпалась в комплиментах, и Миккелина подарила ей банку, извинившись, что осталось так мало.

Рассказала им, как впервые обратила внимание на рост столицы, как стала следить за появлением новых районов, как сначала, прямо на ее глазах, Рейкьявик проглотил Широкий пригорок, затем Ямную бухту, затем, словно лесной пожар, подгоняемый ветром, дотянулся до Мшистой горы, а там под натиском пал и Ямный пригорок, где она когда-то жила. Где испытала столько боли.

— С этим местом связаны исключительно болезненные воспоминания, — сказала она. — Там не было ровным счетом ничего хорошего. За исключением того краткого лета.

— Вы родились больной? — спросила Элинборг, постаравшись сформулировать вопрос как можно аккуратнее. Впрочем, тут сложно человека не задеть, как ни спрашивай.

— Нет, — ответила Миккелина. — Я заболела трех лет от роду. Меня положили в больницу. Мама рассказывала мне, что тогда были какие-то чудовищные правила — родителям запрещалось посещать детей в стационарах. Мама никак не могла этого понять, ведь это бесчеловечно — разлучать родителей с детьми, особенно когда дети маленькие и тяжело болеют, и кто знает, выживут ли. Через несколько лет мама поняла, что если со мной заниматься, я смогу наверстать упущенное из-за болезни, но отчим не разрешил ей ухаживать за мной, запретил ей показывать меня врачам, запретил даже думать о лечении. Мне кажется, я помню кое-что из жизни до болезни, впрочем, я не уверена, может, это просто игра воображения… Так или иначе, я будто бы помню, как светит солнце и я в каком-то саду при каком-то доме, наверное, где мама была горничной, бегу, крича во всю глотку, и будто бы мама за мной гонится. Вот и все. Помню, как бегала, когда и куда хотела.

Улыбнулась.

— Но мне потом часто снились такие сны. Будто бы я здорова, могу самостоятельно ходить, у меня не дрожит голова, когда я говорю, и лицо у меня нормальное, а не как обычно — мускулы сокращаются сами по себе и все думают, будто я корчу рожи.

Эрленд поставил чашку с кофе на стол.

— Вы сказали мне вчера, что назвали сына в честь брата, Симона.

— О, Симон — чудесный мальчик. Он мне единоутробный брат. И в нем — ничего от отчима. Он точь-в-точь как мама. Добрый, отзывчивый, всегда помогал всем и во всем. Не в силах был видеть зло, бедняжка. Ненавидел отца всеми фибрами души, и сам же пострадал от этой ненависти. Хрупкая душа, ему нельзя было никого в жизни ненавидеть, ни за что. А ему пришлось… И еще он, как и все мы, все детство провел в страхе смертном. Когда на отчима находило, он не знал, куда деться от ужаса. Он видел все, что тот делал с мамой, как ломал ее об колено с утра до вечера. Я в такие минуты накрывала голову одеялом, но краем глаза видела, что Симон стоит и смотрит на происходящее. Мне казалось, он пытается закалить себя, готовит себя ко дню, когда вырастет, станет сильным и сможет отца остановить. Сможет совладать с ним. Иногда он даже пытался вмешиваться, вставал перед мамой и преграждал отцу дорогу. У мамы сжималось сердце, она готова была вынести самые жестокие побои, но только не это. Мысль, что пострадают дети, была для нее ужаснее самой страшной боли. Такой чудесный, добрый мальчик наш Симон.

— Вы говорите о нем так, словно он до сих пор малыш, — заметила Элинборг. — Вы хотите сказать, он умер?

Миккелина только улыбнулась в ответ.

— А Томас? — спросил Эрленд. — Ведь вас было трое.

— Да, Томас, — кивнула Миккелина. — Он был не такой, как Симон. Даже отчим это заметил.

Помолчала.

— Куда звонила ваша мама? — продолжил Эрленд. — Перед тем, как отправиться на Пригорок?

Вместо ответа Миккелина встала и ушла в спальню. Элинборг и Эрленд удивленно переглянулись. Минуту спустя Миккелина вернулась, держа в руках сложенный вчетверо листок бумаги. Развернула его, прочла записку и протянула ее Эрленду.

— Мама подарила мне вот этот листочек, — сказала она. — Я хорошо помню, как Дейв протянул его ей через кухонный стол. Но мы, дети, так и не узнали, что там было написано. Лишь когда я выросла, много, много лет спустя, мама показала мне его.

Эрленд взял записку в руки и прочел ее.

— Дейв, видимо, попросил исландца или американца, говорящего по-исландски, написать для него эту записку. Мама берегла ее как зеницу ока, а я, конечно, заберу ее с собой в могилу.

Эрленд смотрел на записку, не отводя глаз. Написано заглавными буквами, грубовато и неаккуратно, но яснее ясного:

Я ЗНАЮ, ЧТО ОН С ТОБОЙ ДЕЛАЕТ

— Мама и Дейв договорились, что она свяжется с ним, как только отчим выйдет на свободу, — продолжила Миккелина, — и тогда Дейв придет ей на помощь. Не знаю точно, как они планировали это осуществить.

— А разве она не могла попросить помощи на Туманном мысу? — спросила Элинборг. — Там же работало много народу.

Миккелина горько усмехнулась:

— Мама была его жертвой пятнадцать долгих лет. Насилие было физическим — он ее бил, порой так, что она несколько дней подряд не могла встать с кровати, а иногда и дольше. Насилие было и моральным — и это было еще хуже, еще ужаснее, как я уже говорила вашему коллеге Эрленду. Да, он не убил ее физически, но зато уничтожил ее как личность, убил ее душу. Она презирала и ненавидела себя не меньше, чем презирал и ненавидел ее он; она думала о самоубийстве дни и ночи напролет и лишь из-за нас, из-за своих детей, не покончила с собой. А еще из-за Дейва — он был ей большой подмогой те шесть месяцев, что отчим провел за решеткой. Но никого, кроме Дейва, она ни за что не осмелилась бы попросить о помощи. Она никому ни разу не сказала ни слова о том, что ей приходилось терпеть все эти годы, и я думаю, была готова, если придется, снова подчиниться ему, снова терпеть побои. Ведь она знала, каков будет худший исход: он просто — какое слово, «просто»! — изобьет ее и все снова будет как прежде. Прошлое снова станет настоящим.

Миккелина заглянула в глаза Эрленду:

— Дейв не пришел ей на помощь.

Перевела взгляд на Элинборг:

— Но прошлое осталось в прошлом.

* * *

— Оба-на! Говоришь, она позвонила?

Грим обнял Томаса за плечи.

— А куда она позвонила, Томас? Ты же знаешь, сынок, меж нами не может быть никаких тайн. Твоя мамаша думала, что сможет сохранить от меня тайну, но она жестоко ошибалась, ха-ха! Ты видишь, сынок, как это опасно — хранить тайны.

— Не смей трогать сына, — сказала мама.

— Ты гляди, какая упрямая, все пытается мной командовать. — Грим сжал Томаса так, что захрустели кости. — Какие новости, какие неожиданные новости. Остается лишь гадать — что дальше?

Симон стал рядом с мамой, Миккелина тоже подползла поближе. Томас заплакал. На его штанах появилось темное пятно.

— Позвонила, значит, говоришь? И что, ответил кто-нибудь? — допытывался Грим.

Куда только подевалась его усмешка, его ухмылка! Тон холодный, лицо угрожающее. Ни мама, ни дети не могли отвести глаз от ожога.

— Никто не ответил, — сказала мама.

— Не может быть! Неужели Дейв не придет и не поможет своей тупорылой корове?

— Нет, никакой Дейв не придет, — сказала мама.

— Ну дела! Интересно, куда же подевался наш болтун? — ухмыльнулся Грим. — Я слыхал, сегодня должен уйти из порта корабль. Набитый солдатами, что твоя бочка селедкой. Видать, в Европе не хватает солдат. Не всем так везет — сидеть в Исландии да греться на солнышке да поебывать наших исландских жен. А может, они его поймали. Может, наше дело, кто знает, оказалось серьезнее, чем они предполагали, и полетели головы. Моя голова что, тьфу! Полетели головы у больших людей, у офицеров. И я готов поспорить, офицеры этому не обрадовались.

Грим сплюнул на пол и оттолкнул Томаса.

— Ни рожна они этому не обрадовались.

Симон ни на шаг не отходил от мамы.

— Главное, я одного понять не могу. — Грим снова подошел к маме вплотную; дети унюхали исходящий от него запах перегара. — Одного никак не могу взять в толк. Ломаю себе голову днями и ночами. Я могу понять, почему, как только меня замели, ты легла под первого же инородца, который положил на тебя глаз. Тут и понимать нечего, ты же блядь подзаборная, вонючая шлюха. Но он-то!

Наклонился к ней так, что едва не коснулся головой головы.

— Что он в тебе нашел? Вот этого я никак не могу взять в толк, — повторил Грим и схватил маму за голову обеими руками. — Ты же уродина! Ебаная корова! Куча говна! Что он в тебе нашел, я спрашиваю!!!

* * *

— Мы думали, он станет ее бить и в этот раз забьет насмерть. Мы ничего другого не ожидали. Я дрожала от ужаса, и Симон тоже. Я думала только о том, сумею ли открыть ящик с ножами на кухне. Но ничего не произошло. Они лишь смотрели друг другу в глаза — и, вместо того чтобы бить ее, он опустил руки и отступил.

Помолчала.

— Никогда, никогда в жизни мне не было так страшно. А Симон после этого стал сам не свой. Ушел в себя. Бедняжка Симон.

Миккелина опустила глаза.

— Дейв исчез так же неожиданно, как и появился, — заключила она. — Мама так и не получила от него ни весточки.

— Мы установили его фамилию — Уэлч, Давид Уэлч, — сказал Эрленд. — Наши коллеги пытаются его отыскать. А как звали вашего отчима?

— Торгрим, — ответила Миккелина. — Но для всех он был просто Грим[58].

— Торгрим, — повторил Эрленд.

Да, было такое имя в списке полковника Хантера.