Каменный пояс, 1985 — страница 4 из 47

В два часа ночи Степан Петрович и я направились в землянку, в которой мы с ним жили несколько дней. Вы можете спросить: для чего понадобилась землянка, если у каждого из нас были свои места в редакционном поезде? Дело в том, что кому-то из начальства пришла в голову странная мысль — поставить редакционный поезд посреди фронтового склада боеприпасов. Полагаю, что даже люди, никогда не служившие в армии, понимают, сколько бомб, снарядив, мин, патронов могло находиться в огромном складе.

…Неделю назад, вернувшись из боя, я продиктовал машинистке Леле Кудряшовой информацию, очерки и стихи и отправился отсыпаться. Однако меня попросили почитать что-нибудь из подготовленных материалов. В купе вагона, помнится, были Михаил Львович Матусовский, Кузьма Яковлевич Горбунов и фотокорреспондент Петр Борисович Бернштейн.

Я уже заканчивал чтение, когда услышал за окном вагона необычайно тонкий свист падающих бомб. В ту же секунду заревели моторы немецких машин, выключенные при планировании, и хищные очертания самолетов промелькнули за стеклом.

Было очевидно: противник сбросил на станцию и боеприпасы несколько зажигалок.

Мы не успели еще выбраться из вагона, как в лесу, на складе, начали рваться снаряды, подожженные немецкими бомбами.

Через несколько минут все вокруг гремело от взрывов. Горели составы, пылал крайний вагон редакционно-типографского поезда. Надо было спасать ротацию, линотипы, цинкографию.

Мы расцепили состав и стали откатывать охваченные огнем платформы от пульмана наборного цеха.

Потери были, конечно же, весьма велики, но одно важное приобретение мы в тот день получили. Жизнь жестко учила нас бдительности, умению понимать, что слово «шпион» — это совсем не излишняя осторожность и не выдумка. Немцы, надо полагать, знали, куда кидать бомбы. Мы тотчас стали печатать в газете стихотворные призывы:

Будь начеку! В такие дни

Подслушивают стены.

Недалеко от болтовни

И сплетни — до измены!

Днем позже поступил приказ построить железнодорожную ветку в лесу и отвести наш поезд под прикрытие сосен. Петя Бернштейн съездил на «эмке» в ближний авиаполк и полчаса утюжил «кукурузником» воздух над лесом. Вернувшись, сообщил, что поезда с неба не видно, и положил перед редактором несколько фотографий, подтверждающих этот вывод.

Еще через сутки редактор велел всему личному составу выкопать в лесу, в трехстах метрах от поезда, землянки: снимки — снимками, но осторожность не помешает.

Одну из таких землянок рыли Степан Щипачев; писатель, крупнейший специалист по творчеству Максима Горького Борис Бялик; прозаик и поэт Александр Исбах и я. Сооружение получилось не бог весть какое: тесное, сырое, темное. Мы настелили на пол сено для сна, но оно тотчас пропиталось болотной влагой. Ржавели пистолеты. Шинели кисло пахли мокрым сукном. Во время еды в миски валились куски заплесневевшей глины, они падали со стен и потолка, которые нам нечем было обшить.

Исбах и Бялик терпели двое суток. На третьи Борис сказал:

— Бомбы, может быть, лучше, чем это безобразие. Я ухожу в свое купе. Вы можете последовать сему геройскому примеру и получить нагоняй от шефа.

И оба писателя покинули землянку.

Дисциплинированнейший Степан Петрович остался на месте. Я, разумеется, тоже. Впрочем, нас мало заботили неудобства жилья. Мы были здесь временные постояльцы: предстояло на долгий срок отправиться в полки, державшие оборону против группы армии «Север» фельдмаршала фон Лееба.

Так вот в эту самую землянку мы и пришли после того, как отдали секретарю редакции свои статьи и стихи о Сольцах.

Я полагал, что тотчас уснем, как убитые, — устали все отчаянно. Но вскоре с удивлением заметил, что Степан Петрович возбужден, то и дело выходит наверх, в обожженный, искалеченный лес.

Я счел, что и мне неудобно спать, раз бодрствует старший.

Через час Щипачев спустился в землянку и, увидев в сумраке нашего жилого подземелья огонек папиросы, спросил:

— Хочешь послушать стихи?

Я живо вскочил на ноги.

— Еще бы! Ты оказываешь мне большую честь, Степан Петрович.

Здесь я хотел бы объяснить, почему называл человека, который был старше меня чуть не вдвое, на «ты». Я никогда не позволил бы себе подобного обращения, если бы этого не потребовал сам Щипачев.

Я привыкал к «ты» с великим трудом, пытался вернуться к привычному «вы», но Степан Петрович смешно пригрозил, что в таком случае он тоже перейдет на «вы».

Через много лет после войны он снова повторил это требование в одном из писем.

Мы залегли небольшую керосиновую лампу, мутно осветившую скользкие стены жилища, и Щипачев глуховато и взволнованно стал читать первое стихотворение. Это был «Ленин» — теперь широко известная работа поэта, знакомая, пожалуй, каждому школьнику.

Из бронзы Ленин… Тополя в пыли.

Развалины сожженного квартала.

Враги в советский городок вошли

И статую низвергли с пьедестала…

Стихотворение завершали строки о партизанах, окруживших город, и о том, что вел их на врага человек, памятник которому немцы посмели разрушить.

Дочитав последнюю строку, поэт несколько секунд молчал, и снова в землянке раздался его усталый голос. Щипачев читал «Расплату»:

Пахнет гарью. Воздух пышет жаром…

Пламя проносилось по селу.

Всюду пальцы страшного пожара

Шевелят горячую золу.

Куры хохлятся на пепелище,

Где вчера куриный был шесток.

Бродит женщина, кого-то ищет,

Сбился черный с седины платок.

— Дочка, где ты, где? — Перед глазами

Две косички, бантик голубой,

Самолеты с черными крестами

Над льняной, над детской головой.

Нет страшней того, как гибнут дети.

На песке, на рельсах — кровь детей.

Говорят, проходит все на свете, —

Безутешно горе матерей.

О, расплата! Близится расплата

Пулей, бомбой, громом батарей.

Близится! Да будет трижды свято

Мщение за горе матерей!

Он прочитал последние слова, и мне, во мраке тесной землянки, показалось, что поэт плачет.

Это видение гибели детей и слезы в голосе Степана Петровича долго преследовали меня, и я постарался выразить это в стихотворении «Поэт», посвященном Щипачеву:

Мы жили с ним в блиндажике-землянке,

На сене спали у костра вдвоем,

Ползли сквозь ночь по выжженной полянке,

Издерганной винтовочным огнем.

Бежали, задыхаясь, на рассвете

За танками, ревущими в огне.

Глотая слезы, видели, как дети

Без плача умирают на войне.

…Благословен тот лес на перевале,

Сырой блиндаж с коптилкой у виска,

Где он слагал стихи, которых ждали

Идущие под пулями войска.

Будни войны

Девятого августа мы оставили Старую Руссу, а на другой день начались ожесточенные оборонительные бои на новгородском направлении.

Редакция занимала небольшое помещение в Новгородском кремле, но немцы приближались к древнему русскому городу, и нам приказали перебазироваться на полустанок Рядчино, неподалеку от Валдая. Уезжать, конечно, следовало, но вместе с тем это был неосмотрительный приказ. Рядом с Рядчино находился фронтовой склад боеприпасов — далеко не безопасное соседство для газеты. Я уже упоминал об этом.

И совсем нельзя было понять распоряжение, предписывающее перегонять состав среди белого дня. Точно в таком же поезде передвигался по железной дороге Главнокомандующий войсками Северо-Западного направления Маршал Советского Союза Климент Ефремович Ворошилов, и немцы денно и нощно охотились за ним. Следует помнить, что враг в ту пору господствовал в воздухе и вел себя с поразительной наглостью.

В ясный августовский день мы сидели на приступке одного из вагонов с Ваней Фроловым, скромным и деликатным фотокорреспондентом нашей газеты. Поезд тихо потряхивало на стыках. На подножке соседнего пульмана дремал железнодорожник. Мы с Фроловым недавно побывали на трудном участке фронта, это был его первый выезд на передовую, и он, как всякий новичок, по горло нахлебался горького.

Сидя на приступке, Ваня говорил:

— Теперь, старик, со мной ничего не случится до самой смерти. Мы с тобой из такой каши выбрались! Жить нам да жить!

И именно в этот миг земля встала дыбом, свет померк, и поезд, померещилось, валится в преисподнюю.

Когда пыль и дым рассеялись, я увидел, что состав стоит, а на земле без движения вытянулись Ваня Фролов и кондуктор нашей поездной бригады. У железнодорожника оторвало ногу, однако на теле моего несчастного товарища не было видно ни одной царапины.

Я бросился к Фролову, приподнял его голову и, заскрипев зубами, снова опустил на землю. На виске Вани кровоточила крошечная рваная ранка.

На запад уходили, темнея крестами, три «Хе-111». Несколько полутонных бомб, сброшенных ими на поезд, угодили в основание высокой железнодорожной насыпи. Окажись мы на ровном месте, устроили бы они из нас кашу, о чем тут говорить.

Кому-то в поезде показалось, что «Хейнкели» возвращаются, и все устремились в ближний лесок, чтобы укрыться под кронами его деревьев.

В эту минуту я услышал женский крик и кинулся в вагон. Кричала Маша, корректор редакции. Крупные осколки пронзили ее купе, дверь заклинило, и бедная женщина не знала, как выбраться из заточения.

Я рванул дверь раз, второй, третий — она не поддавалась. Потом мне кто-то помог, и мы объединенными усилиями освободили женщину.

Степан Петрович Щипачев, вспоминая в своей книге «Трудная отрада» этот горький день, писал:

«Где-то в глубине мозга — это была, вероятно, доля секунды — послышался писк, слабый, не громче комариного, — и все оборвалось. Я упал в небытие…

Когда я очнулся, в тамбуре было темно от дыма и земли. На зубах хрустело. Левая штанина галифе была разорвана от колена до паха.