Каменный пояс, 1988 — страница 12 из 22

НА ЛИНИИИз жизни Оренбургских казаков(Главы из романа)

Матери моей Людмиле Яковлевне посвящаю

1

Солдаты привычно шли в ногу, хотя и без должной дистанции в шеренгах. Кто, звякая котелком о ружье, забегал сбоку переброситься шуточкой с приятелем, кто присаживался у дороги перемотаться, кто отставал по нужде. От самого Красноуфимска тащились медленно, абы как.

Одной из обозных фур, крытой навроде киргизских кибиток, правил денщик начальника команды, Никифор Фролов. Офицер же, после вчерашнего прощания с милой мещанкой, дремал на медвежьей шкуре. На особо озорных кочках подпоручик, разлепляя правый глаз, секунду-вторую тупо вглядывался в согнутую спину денщика и снова отпадал в пьяные воспоминания. Фролов же наблюдал, как все заметнее отстает худой солдатик из последних рекрут.

Сам Никифор, отслужив положенный срок, получив личную свободу, не вернулся в родную деревеньку, а остался в денщиках. Год назад попал к Тамарскому. Отполированный службой, он давно забыл свое мужицкое прошлое.

Солдатик с трудом удерживался в хвосте колонны. Стараясь облегчить сбитые ноги, он в каждом шаге припадал к земле. Забирая вправо, мягко натягивая вожжи, Никифор подогнал сбоку.

— Эдак один плестись останешься.

Солдат вытаращился. Отплевывая пыль, не упустил оправить за спину съехавшую при такой ходьбе ружейную лямку.

— Право, олух! — продолжая осматривать его, рассудил Фролов.

Растерянно хлопнув ресницами, с тоской поглядывая на уходящую колонну, солдатик перемялся и выжидающе молчал. Никифора позабавила его пугливость. Еще в Красноуфимске, перед выходом, приметил, как капрал честерил его за опухшую, в грязных пузырьках ногу, хотя в конце и позволил идти вне строя. Никифор же был и того хуже — денщик.

— Небось портянки ленился стирать, экий дурень. Навтирал грязи… Это ж не лапти, понимай, — досказал он поласковей.

Солдатик украдкой прикидывал расстояние до уходящей все далее команды. Слизывая губы, весь подался в ту сторону.

— Да не дергайся! Хромой жеребец… Залазь уж, — Никифор склонился и, ухватя за ствол ружья, затянул солдатика на облучок.

Поехали. Солдатик держался на краешке. Спустив с ноги сапог, потирал голень, наслаждался передышкой. На тряских местах оборачивался, вглядывался в глубь фуры. Офицер болтал сонной головой, пока солнце не нагнало обеденной духоты.

— Никифор… Никифор?! — неожиданно разнеслось за спинами, — Слышь-ка, Никифор… Голова раскалывается…

— Прикажете остановить?

— Да не…

— Тогда мож распаковать?

— Куда это мы? — офицер попробовал выглянуть за полог.

— Так на хутор дальний. Не то, помню, Чигвинцевых, а то мож Криулинских, ваше благородие. Казаков карать. Ай запамятовали? — выкрутив мощный торс, возница всмотрелся в бескровное подобие лица, сострадательно покачал головой. — И бумага при вас имеется… В кармане-то пошарьте.

Тамарский прощупал сквозь сукно камзола свернутый вчетверо пакет, но доставать не стал. Откинувшись назад, громко и фальшиво запел:

Генерал-то немец ходит,

За собою девку водит.

Водит девку, водит немку,

Молодую иноземку…

Покричав, помурлыкав под нос, посвистев и уж совсем грустно поскользив взглядом по охватившему дорогу лесу, приказал:

— Ищите привал.

Версты через полторы лес оборвался, и на взгорке приютило взгляд крохотное именьице. Над одной стороной серых бревенчатых изб деревеньки спорило с пологим склоном растянутое одноэтажное здание с узким мезонином. Чуть далее с тракта к нему уводила сосновая аллея. Заручившись кивком подпоручика, поскакал туда капрал, узнать, примет ли помещик, а главное, не сбились ли они с дороги. Казак, взятый из Красноуфимскои станицы проводником, сбежал, едва они пошли лесом. Солдаты повеселели, их походный опыт сулил отдых.

И верно, привал затянулся. В первый же вечер Тамарский между бокалами вина и подмаргиванием дочке хозяина, проиграл имевшиеся у него деньги, а скоро и в сундучке каптенармуса осталась перезвякиваться медь, да книга с красивым подпоручиковским росчерком…

И наутро, под присмотром капрала, замахали косы в руках солдатских, отыгрываясь за командира. На барском дворе задержался денщик да несколько больных.

С побудным горном вышел набрать еловых щепок Никифор Фролов. Он так ловко выучился заваривать чай, так тонко намешивал туда лесных ягод и трав, что даже на добром постое держалась на нем эта обязанность. Потягиваясь, зевая и крестя рот, он приметил вчерашнего солдатика.

— Че зазря трешься? Поднеси-ка, брат, полешек.

Солдатик живо сбегал к поленнице, сложил у чурбака, на котором возле людской рубили мелкую живность, пяток крупноколотых полен. Никифор взял в людской топор, проверил на ноготь. Остался доволен. Хватанул с замахом — ух…

— Рекруты сказывают: вона ты шибко грамотен… — маясь, подступив сбоку, спросил солдатик.

— Домой отписать занеможил? — Никифор уже щепал прозрачных чурочек на разжижку.

— Истужился… — солдатик вздохнул, по-деревенски утер рукавом нос и покорно обронил на грудь голову.

Был он нескладен, не прибран, не выучен еще хлебать служилую кашу. Не притершийся пока в солдатский круг, казался, да и был, как всякий из новобранцев, пополнивших полк, одинок. Сколько таких начинало науку на глазах Никифора, ошибешься считать, но лишь в последние годы стал он чувствовать к ним жалость.

— Чего ж, голубь, выправим. Бумажицей с чернилами разживемся и сделаем. Если сладу нету, отмараем письмецо… Только сказать, через слово человека не ощупаешь, одна растрава. Да не ж, я с усердием, голубь… Ну, ну, — успокоил заволновавшегося солдата Никифор. — Это я к разговору… Сам-то, замечаю, не пермских мест?

— Костромской.

— Не доводилось, да-а-а… И хорошо там?

— У-у-у… а-а-а… Хорошо! — Солдат совсем засобирался поведать о родном уголке, готовый заново прожить дошинельную жизнь, но из дверей господского крыла послышался голос, заставивший его запнуться.

— Никифор?! Тебя где носит, старый сапог! С утра прохлаждаешься?! Забыл, что ль, ученья?

— Не дрейфь! — Никифор посмотрел на солдатика, полного такого животного страха, что только не шевелил ушами, вылавливая звуки опасности. — У них то нервами прозывается. Чулая жила, по-нашему.

— Никифор! Чешешься? Давай за шампанским. Тебе дадут там, — подпоручик вышел как спал, разве что сапоги натянул. Глаза вяло проглядывали сквозь набухшие мешки. Он был чуть старше вытянувшегося перед ним солдатика, которого обошел, как не к месту вбитый кол.

Пока Никифор стребовал бутылку и установил ее на столике в беседке, солдатик, унырнув на кухню, застыл навытяжку с соленым груздем на вилке и банкой под мышкой. Подпоручик ополоснул фужер, посмотрел на выжидающего солдатика.

— Очумел, служба?

Допив до донышка, немного поскучав, Тамарский ушел досыпать.

— К обеду придешь. Да хорошенько буди… И чтоб самовар кипел, — наказал он через зевок денщику.

Никифор сходил к фуре, принес коробку с чашками. Развернул подгрызанную сахарную голову. Скоро закипел ведерный, кое-где примятый дорогами, самовар.

— Доходи, не трусь, — пригласил солдатика. — Да как тебя величать, голубь?

— Федей звали.

— Ну, Федор, подсаживайся.

Оторванный от впитанного с молоком матери уклада, тяжелого, зато привычного крестьянского труда, казавшегося на отдалении праздником, впал Федор в такую безысходность, что порой готов скрутить себе руки-ноги и броситься в какую реку. Хлебая сроду не питого чая, он думал-передумывал и не заметил, как проговорился:

— Как стерпеть-то?

— Стерпится, — подбросив ему собранные на ладонь сахарные крошки, ответил Никифор. Казалось, ему было известно все, о чем думалось-грустилось солдату.

— Пошто ты не уходишь? Ведь воля-вольная на руках? Волюшка!

— Наша воля — помереть в поле. Нетуть ее, куда ни подайся. Да ты чай пей, польза в нем великая.

— Я бы в деревеньку вернулся…

— Стригунком-то сладко, а через целую жизнь… Про отца с матерью прознать бы, да померли, должно, — Никифор, поболтав в чашке остатки чая, плесканул их под стол. — Меньший я был и своей охотой пошел…

— Это чего ж, сам шинелю надел?!

— Выходит, так, — Никифор погладил солдатика по мягкому чубу. — В тот год решил мир: черед нашему двору. Так и так, ставьте рекрута, и указали на старшего братана. А все из-за девки… — денщик помолчал. Забросил новую порцию щепок. Разлил по чашкам свежий чай. — Девка не в деревню вышла, заметная, вот и приглянулась барину нашему. Он, понятно, не сжелал иметь братка совместником… Да-а-а. Ну, вот… Заслыша по себе такое невзгодье, положил брат отмститься. Уж шибко он слюбился с прилукой. Мне-то ту пору одно балагурство, но и то примечаю, родители наши запечалились. Правду, и так сплошь невейкой кормились, а управили б братца в Сибирю, и вовсе по миру иди. Сговорились в ноги нашему… Ну, во. Подступаем на двор, аккурат схожий, только у нашего дом оштукатурен да, помнится, повыше. Пришли. С нами деревенских увязалось, как оно водится — ждем, надеемся в терпении. И как я соображаю, просчитался барин: ему и мышку думалось сберечь и кошку погладить — ан не вышло. Ежель, говорит, найдется охотничек пойти в солдаты, то он позволит брату остаться и даже свадьбу дозволит. И тут бац — я. Уж больно скучили ушам вздохи их…

Посадили нас на подводы и уж с деревни сошли, служилые, за нами присланные, песню взгаркнули, а братка с прилукой все идут позадку, слезки трут. Жалко им меня и благодарны, значит, по гроб. Крестят на путь, а мне весело на них смотреть. Я-то и рад, что вырвался! По секрету, другой раз сомневаюсь: уж не от бари ли я задался, раз так любопытно мне и места и люди чужие.

— Дальше-то, потом, как вышло?

— Ну, коротко досказать, в Саратове поставили нас под казенную мерку. Пообвык. Фрунт и ружье не велика наука — знай зубы сплевывай! Зато и нагляделся, чего в избе ввек не зрить. В немецком Берлине-городе постаивали… Да-а-а, скажу тебе. Кругом камни, лепота всякая! Вот только бабы тощи, не в пример ляшским. Эти навроде наших, превеликие охотницы на солдатские обманки поддаваться…

— Я тоже отпишу моей, напомню.

— Как знаешь, — Никифор поскучнел, засобирал со стола. — Совет принять похочешь, так упусти из памяти и родителей и приваду. Не дотянешься до них, так почто пустотой сердце бременить.

— А как жить-то тогда?

— Как знаешь.

2

К вечеру хутор встречал гостей. Посред единственной, короткой, но широкой улицы сгрудились обозные телеги. Подле них, а охотней на траве, сочно росшей по обочинам колеи и скотопрогоночного пути, опускались вялые солдаты. Утирая потные лица, переговаривались. Посматривая по сторонам, приглядывались к хуторянам. Любопытствуя, с чем пожаловали к ним, казаки вставали на отдальке, постепенно затянув прибывших редким обручем. Кое-где у дворов казачки уже поили служилых молоком.

Никифор, разузнав о старшем на хуторе, провел подпоручика на двор к Андреевым. Хозяин встретил у калитки.

— Здравствуй, казак! — стягивая перчатки, поздоровался Тамарский.

— Здравия желаем. Добро пожаловать. Проходите в избу, — Петр Ларионович одной рукой толкнул свежеоструганную, слаженную из пиленых в полвершка досок дверь, а второй пригласил на двор.

Как водится по русскому обычаю, гостей потчевали, выставляя от всех припасов домашних. Катерина с ног сбилась, бегая с полными чашами, корчагами и кувшинами.

— Что ж это прошения подаете? А то без ваших каракуль государю нечем заняться, — между закусками по-свойски интересовался подпоручик.

— Ведь обвыкли тут, — понимая, с чем пожаловали к ним, ответствовал казак. — Не видим, ваше благородие, как эти разорительные версты осилить…

— Вам честь оказывают послужить России, где ей пики ваши потребней.

— Оно так, только сомневаются казаки, — хитрил хозяин, пытаясь доведаться намерений военных.

— Черт с вами! — подпоручик махнул рукой. — А наливка твоя хоро-ша! Налей-ка, пугливая, еще стаканчик, — обратился он к проскользнувшей в сени Катерине. — А ты, — строго приказал казаку, — поди-ка, собери мне стариковство.

Уважаемых казаков на хуторе было трое. Кроме самого Петра Андреева доверием пользовались Фома Акулинин и Филипп Баранников. Знала и слушала их даже и сама станица Красноуфимская. Сейчас же оба они, без приглашения, пришли к андреевскому дому.

Разговор с подпоручиком получился коротким.

— Большие выгоды дает новым форпостам атаман всех казаков, наш царь-батюшка. Переедете на Илек — не продешевите, — принялся уговаривать офицер, сам сроду не видевший ни реки, ни вообще уральской степи.

— Своими служивыми заселяйте, — буркнул Фома Акулинин.


Наутро хутор поднял сухой барабанный бой, словно тысяча окрестных дятлов разом решила проверить ловкость клювов. Казаки собирались вяло, за многими посылали. Казачки облепили заборы, торчали за ними всю предрешенную процедуру зачитывания воинских артикулов, параграфов уставов, повелений. Над маленьким хутором гремели длинные титулы подписавшихся и распорядившихся. Всех тех, кому красноуфимцы ответили «нет». На смену прапорщику влез на телегу рыжеусый капрал. Выкрикивая с бумаги фамилии, вызвал до единого мужское служилое население хутора.

Вдоль улицы лежали накатанные солдатами бревна. Перед каждым стояло солдата по два-три. Подходя к ближнему, казаки протягивали захваченные из дома кнуты. Потом, подложив под грудь снятые загодя рубахи, ложились на бревна. Стерпев вразумляющее число ударов, вставали, хмуро глядя под ноги, шли до телеги, рычали имена. Кинув взгляд на спину, капрал ставил против очередного крестик.

Отпоротые расходились по домам пороть баб. Заборы давно очистились, казачек ровно сдуло — казаки не простили б им своего позора. Лишь мальчишки один за другим бегали расшептывать матерям, как испороли тятю.

Солдаты работали равнодушно. Кто сам не сведался еще с палкой, того она ждала. С этим в казарме свыкались быстро. Только руководивший наказанием прапорщик, начавший службу в люльке, придя в азарт, строго следил за должным взмахом кнутодержащих рук.

У одного из бревен он приостановился.

— Как опускаешь?! Гладишь, пастуший сын! Жалеешь?! — вырвав кнут, прапорщик отвернул кнутовищем лицо солдата. Даже казак поморщился, услыша сыгравший о скулу плотный ольховый черенок.

— Горячо ложит, ва-аше благородие… не сомневайтесь, — приподняв голову, уверил он.

Но заступничество только распалило. Офицер готов был растянуть на бревне заместо казака вызвавшего гнев солдата.

— Позвольте спробовать? — замешался в горячку Никифор Фролов. — Дурак, ей-ей дурак! — сторонясь прапорщика, ругнул он солдата. — Оно под шинель запихали тебя не чужие горбы править… По чужим станешь страдать — свой наживешь до срока. Свыкайся, Федя, а то обдерут в другой раз. Теперьча подвинься, — поплевав на ладони, Никифор отступил ли шаг, примерился. — Ну, что, хуторянин, встретимся?

Казак отвернулся, широко раздувая ноздри, потянул от сруба смоляной сосновый дух.

— Плати, ирод.

От плеча ожег денщик казачью спину. Оглянулся на прапорщика. Тот не скрыл довольства. Отломив десятую плеть, Никифор подивился злой силе, с какой терпел казак тяжелую его руку. Никифор уважал упрямых за дело людей и сбавил удары. Почувствовав это, казак скосил на него красный от лопнувших сосудиков глаз.

— Устал… служилый?

— Скучно с тобой.

Едва прапорщик ушел, Никифор отшвырнул кнут, подступил к растерявшемуся Федору, больно сжал локоть.

— Запомни хоть его, чучело.

Казак не поднимался. Двое солдат, ухватив за подмышки, отволокли его в тень ближнего забора. В сторонке присел на корточки Федор…

Две недели стояли солдаты на хуторе. Тамарский затосковал. Попробовал прижать в сенях хозяйскую дочь — только больно ударился о перегородку. Казак хворал. Дубленая кожа удержала сыромятину кнута, но внутрях что-то перехлестнулось. Наконец прискакал верховой, привез пакет. Властью начальника штаба корпуса команда, вверенная подпоручику, в составе других войск, отзывалась в летний лагерь под Оренбург.

3

При урочище Беликов Ерик с 1811 года находится кордонная стража: зимний наряд сменяет летний, наряжаемый в мае, в очередь подпирает спину усталому зимнему, прикрывая проползающие фуры с солью и новую границу России. Казачьим форпостам полагались леса. Первому форпосту, Гаю, определили лес в десяти верстах. Землемер, вычитав из слепой ведомости цифры обмера, маранул на карту клок леса, ранее записанный за Соляным Промыслом. Но лес этот, по отдаленности от Илецкой Защиты, безнадзорился и киргиз-кайсаками был почти истреблен. Вот и шутковали казаки, возвращаясь по родным станицам: «Изоби-иль-ный! Куды богатства! Рази змеев обильно».

Озаботиться с устройством временно наряжаемые не спешили. Прокопали ровик, ободом стянув форпост. По насыпи, в рост казака, пустили плетень. Себе состроили крытые корой сараи. Лошадей завели в таковые ж конюшни. К студеным дням выделали двенадцать землянок. Казаки последнего наряда затопили саманную баню.

Один из них, двадцатидвухлетний Кирилл Колокольцев, вывозящий с товарищами лес, поотстал. А когда, отбросив ворот тулупа, осмотрелся округ, по густеющему над головой небу понял — жди скорый буран.

Упруго гнало с севера. Поднимающаяся низовая, выдувая снежинки прошлого снега, уже сокрыла горизонт, оставя виду саженей на сто. Пройдясь вожжами по спине коня, Кирилл дал натянуться постромкам. Упрямый, мотнув головой, завернул на снеговое целье. Затащив дровни на бугор, скривил их так, что съехавшие бревна сломили копыла, а сам Кирилл едва успел отскочить. Но конь, уже спокойный и довольный, рывком стянул на снег полозья грозивших завалиться дровен.

— Эх ты, Упрямый! Хотя ж маленько осталось, а гляди, закрутит — не дотащимся.

Кирилл оправил брошенную поверх бревен кошму. Неуклюже повалился сверх. Коня больше не трогал, да и тот, выказав норов и обиду за запряжку в дровни, уже согласно поспешал, сам чувствуя неладное.

Верстах в трех от форпоста, сквозь белое завихренье, Кирилла насторожила чернизна, не похожая на уехавших вперед, уж больно в стороне. Пожалев, что замешкался и остался в степи один, Кирилл успокаивал себя тем, что об такую пору степняки давно храпят по кибиткам. А когда с форпоста пальнули из ружья, давая ему ориентир, Кирилл выправлял Упрямого уже под самыми воротами. И едва он поставил коня в конюшню, полдень стал походить на колючую ночь.

Пригнувшись, Кирилл нырнул в землянку, потянул за собой дверь, стараясь поплотнее приставить к косяку. Оттопавшись, откинул войлочный полог, с внутренней стороны завешивающий проход. С воздуха чуть пощипывало глаза дымом. Пахло потом, сырой овчиной, жареным мясом и землей. Разувшись, Кирилл закинул валенки на грудку — слеги над челом печи, где сушились дрова, лучины, чей-то ватный халат, да несколько пар валенок. Стряхнув, забросил тулуп. Тут же, чуть поодаль, сушились сапоги начальника Новоилецкой линии есаула Аржанухина, недавно принявшего место от полковника Донскова.

Сам есаул лежал на удобнейшем во всей землянке месте. Сюда и большой дым не докрадывался, уносясь к дымволоку, и тепло печи вполне охватывало лежанку. На опрокинутом коробе трепетала сальная свеча, высвечивая то щеку есаула, то чью-либо тень на обмазанной красной глиной стене.

Кирилл прижег лучину, водрузил ее над тесаным столом. Собрал обед. Примостившись на лавке, поглядывал на есаула.

Аржанухина бил озноб. Выпростав из-под наваленного на него возничьего тулупа руку, он отпил из кружки питья, сваренного ему казаками.

— Слыхали про пожар в Рассыпной?

— Как же, крестились за них… Не дай бог!

— С чего ж такое? — прищурившись, Аржанухин обвел взглядом собравшихся подле него казаков. Был тут и Тимофей Киселев, взявшийся своими средствами выбить из простудившегося есаула хворь. Слушали и другие казаки, но, кажись, ближе всех, заглядывая в рот, что бы тот ни говорил, притыкнулся Илья Мельников, страшно завидующий есаулу. — Суть причины в стесненном расположении и узости улиц. В отвращении неминучего бедствия их надо иметь, по крайности, саженей в десять, а то и до всех пятнадцати.

— Ветры у нас гулящие, точно. Запылай где — переметают, — согласился с есаулом Киселев.

Казаки озадаченно качали головами. То ли не доверяясь такой раскиданности, то ли сомневаясь, что и она упасет. Испокон веку казаки селились тесно. Где в опаску к набегам киргизским, а где экономя на обноске заплотом. Дворы имели малые, лишь под себя да скоту постоять. Огороды заводились у воды. Бывало, огонь слизывал половину селений, но, разгребя пепелище, казаки продолжали лепить стены едва ль не вплотную.

— Думаю не дозволять сплошного строения. Буду требовать меж каждых двух домов устраивать проезд. Или пусть всякое такое гнездо разделяется огородом, а кому не осилить — пустышом в дюжину сажень. Но непременно оторочить оное частоколом с ровно обрубленными верхами.

— Накажите еще засаживать прогалины деревьями, — высказался Тимофей Киселев.

— Отлично! Толково учуял! А в прочность, наперед оных, завесть надолбы. Эк, однако, какой ты скорый, с подхватом! Знать и в вас, лодырях, она бродит… Да сами-то, поди, не качнетесь… — есаул походил на спеленатого орла.

— Еще полагаю: не надобно у колодцев высоких столбов, журавлюх этих. А для вытягивания воды наделать колеса с валом и обрубы с крышей ставить…

Киселев запустил пятерню за ворот рубахи. Почесался. Вроде большой беды нет, можно и с валом. Но на кой ляд переменка?

— По прошениям вашим ведаю: желаете после сезонного наряда остаться тут на постоянное жительство?

— Оно так, ваше благородие…

— Сперва на Буранный просились, но туды нас не рассудили. Никак, слышно, дозволение будет? — встрепенулись казаки.

Есаул не ответил. Забухав, он почти до макушки сполз под тулуп. Переждав кашель, отхлебнул питья. Дождался, пока болезнь еще раз отпустит. Мысли его скакнули.

— В Чесноковское-то, по осени, поди ж, топнете?

— Как отдождит — только хрюкай! Только свиням, понимай, в радость, а нам в привычку, — казаки заулыбались. Попервой они смущались присутствием начальства, но, видя лояльность, потихоньку распускали себя.

— Так, по новому житью, грязь и повытравили б!

— Сказали, — уже вовсю веселились чесноковцы. — Куды ж ее? Она, чать, от бога. Ему рази цыкнешь: перестань ненастить!

— Проройте канавы где нужно. Откосы дерном оденьте. Против ворот мостки…


Давно Кирилл перебрался на свою подстилку. И хотя лес вальнули днями, а с утра взялись лишь вывезти бревна, пока не запорошило, не вморозило их, промерзнуть все ж довелось. Покамест проколотились, дорубая сучья да вытягивая руки, растаскивали тяжеленные стволы, укладывая по дровням. Теперь, за спинами казаков, Кирилл дремал, не особенно вникая в глагольствования есаула. Мысли ускользали, словно по ходам, выеденным короедом в трухлявом полене: беспорядочно пересекались, а то и на нет стихали в полусне. Желания пустить корень на новоустраиваемом форпосте, что собственно и было медом, на который липли к есаулу казаки, у него не было. Напротив, в душе он и не покидал Чесноковки. Так бы и полетел в родимую станицу!

Засыпая, Кирилл поворочался, уплотняя бедром комочки свалявшегося тюфяка. Поджал ноги. Из-за вьюги топили слабо, боясь, задует дым обратно. И без того кругом угарно покашливали.

4

Когда старший из Колокольцевых, Матвей, изъявил на спросе согласие в числе пятидесяти семейств завести дом на Новоилецкой линии, решение его домочадцами, разумеется, не обсуждалось. И жили с тех пор Колокольцевы на сундуках. Сначала просили в Буранный половинный отряд, но не изволило начальство, посчитав за благо перевесть на Изобильный.

Недавно переписанный в отставные, Матвей Колокольцев в свои сорок восемь расхаживал под богом что есть развалюхой. И не то что б точила его какая болезнь, старая рана или хвора худая. Если таковые и были, а как и не быть, тоже ведь по земле ходил, то не выпячивались, и ветшал он, будто прихваченная заморозком палая листва — разом. Словно срок ему подошел наперед других. Тем удивительней казались людям насмехающиеся юной чистотой карие его глаза. А с годами, похоже, заглянули в них все подлунные судьбы, подсветив сталью проницательности. С той поры и пробежала по ушам старух догадка: уж не заложил ли Матвей душу?

Оно и отродясь казаки неуютно соседствовали с ним в компаниях. Сбалагурит, кто любитель, отломит соленого — пожечь кровь, а начнет оглядку собирать, тут и наколется на матвеевские зенки. Враз ему радость не в радость, словцо не в словцо — один озноб да мурашки. Не любил Матвей пустобрехства, особенно когда про баб загибалось. Оно понятно, казаку сладко хоть языком поместь, у каждого в этом деле мечта, а до мечты другой раз и есаулу не дотянуться, не то что линейному, чья пола найдет где прищемиться. Так и пошло. Казаки ль стали забывать выкликать его, сам ли он чурался праздного хмеля, но и без того не балованный сердечностью станицы, загодовал Матвей вроде мшалого пня в молодом перелеске. И лишь куст семейства, заботливо взращенный на своем дворе, вытягивал угрюмый, неуживчивый его характер. Правда, старшие Матвеевичи: Гаврила и Кирилл, не столько товарищевали промеж себя, сколь тянулись к отцу, всегда с ними разумному и мягкому, будто с девками. И только закашивающий семнадцатую весну Андрей заметно щетинился, жил на уме, но и он общий воз тянул исправно. Погодки Наталья и Евдокия, с детских игр помогавшие в женской работе, славились к тому и умелостью выводить старинные казачьи песни. Часто в тесноватом дому Колокольцевых не расходились после ужина, замывая дневные обидки хорошей песней.

Мария, по-девичьи худенькая, не походила на замужних казачек, набиравших важность тел и желанье подсматривать жизнь соседок. Глупой девчонкой отданная за Матвея, под венцом косившая влажные глаза на незнакомого ей казачину, чьей-то волей забравшего ее в жены, проплакав первую ночь, потом не жалела. А наглядевшись на бабьи судьбы, и вовсе сочла себя счастливой. Только во снах, иногда, виделась ей какая-то другая любовь…

В этот памятный вечер, придя со схода, Матвей растолковывал за столом все удобства, сулимые семье переселением. Он не советовался, он рассказывал, что будет, что может быть. Дарья, жена старшего сына, всплакнула, предчувствуя расставания с родными.

— Чё ревешь?! Отец дело говорит. Там-то поотрясемся от вшей, — обжигаясь щами, поддержал Гаврила.

Кирилл отмолчался. Подпускал сомнений, ссылался на надобность идти в зимний кордон: «Эт Андрюшка, по малолетству, могет за старшими езжать, покеда не в службе». Но и тогда, видя как избегает глядеть на него отец, Кирилл понимал, что тот догадывается о причине уклончивости.

Кирилл загрустил. Но переселение затягивалось канцелярской проволокой, списыванием с высшим начальством, а где и казаки уж больно присматривались, норовя все обверить на ощупь, прежде чем начать грузить добро на подводы.


Когда Кирилл растворил глаза от пошедшей холодными искорками перележанной руки, в землянке покачивалась туго набитая темень. Как бы не храп и сопенье простуженных носов, легко было почесть себя уложенным в могилу. Растирая будто озябшую руку, дохлебывая расплескавшиеся цветные картинки не щупанной житухи, Кирилл шарил бесполезными глазами, уясняясь, где он и что он. Растуманиваясь, сознание жалело о вновь обретаемой заземленности. Постепенно, как блекнет костер в общей светлости утра, исчезало из него пережитое счастье близости с Катериной. Убрав лицо в подушку, Кирилл кинулся вдогонку сладкой пути, но, как ни уговаривал, ни силил себя, а скорее и через ту силу, выигрался ему только след на воде. Тогда стало ему невтерпеж лежать под невидимым, но давящим потолком. Торкая плечом дверь, уплотняя запалый под нее снег, он выбрался из глухости землянки.

Вьюга залегла. Под высокой, полной луной тихо падали редкие хлопья. Свежевзбитая перина завалила белым пухом под крыши. И лишь из обтаявших дымволоков вспархивали темные змейки, указывая места землянок Изобильного форпоста. Заметно потеплело. Разогревшись, выдыхая облака пара, Кирилл не стал застегивать тулупа. Никогда прежде не чувствовал он в себе такой силы, похоже, в жилах отныне потекла медвежья кровь, а главное: никогда так ясно не представлялось ему, зачем дана она вовсе.

— Катери-и-и-на! — прокричал он, в беззвучие снежинок выплескивая охватившую его тоску, какая, должно, забирает зайцев, замытых в половодье на вершковые островки.

Извиваясь по Уралу, а теперь и по Илеку-реке, на свой глаз гнет Линия людские характеры, пробует их, как кузнец железные прутья. Сколько судеб покорежило о ее берега. Но если закатывалась в буерак казачья голова — не одно сердце застывало, студя кровь. Сиротство и вдовство трется о соседский плетень. Сростясь со станицей, став ее уныньем, маяча чьей-то будущей долей.

И все же наперекор всем бедам, казачки редко надламываются лихолетьем. По крайности, приметно чужому глазу. Отубивавшись, они вековуют от свечки до свечки, ставимой на помин казачьей души, и как сгубленная осина выпускает нежданно весной, ниже слома, росток, сокующий новый ствол от прежнего корня, так и эти несчастные прирастают к оставшимся под боком животам: будь то детки или старики-родители.

На Катерину же угон мужа обвалил бесчувствие к оставшемуся подле нее. Да и не ходит беда одна: схоронившей на второй месяц, под рождество, и престарелого отца, ей и так выпестовалась сушь одиночества. Мужнины родственники не больно привечали: жалели на виду, холодея об руку с уходящей надеждой на выбег Григория из степи. Словно по ее вине достался он плену. Скоро к ним отошел отделенный молодым дом, так и не обжитый ими как следует. Сама ж Катерина, расторговав скарб, не свезя со двора лишь не приманившее и за копейку да Гришину войсковую справу. Присыпав к выручке скопленное про черный день, совала серебро каждому… Но, видать, выпадало не с руки, и взявшихся бы устроить казаку выкуп не сыскивалось.

Катерина перебралась в схожую с кочкой, перелатанную мазанку. Здесь разулись на свет, а скоро и отгородились от него медяками, глаза деда, вот уже и отца… В этом воздухе вынянчили и ее. Выветренная душа ее не ощущала холода подернутых промерзью стен брошенной мазанки.

Как рождается вера человека? Как случается, что затвердевает он до последнего мускула, еще вчера блуждающий и не предсказуемый, словно воск? На что такое опирается? Все в нем самом. Безразгадно. Это беда его и радость его.

«Надысь в грудине зашлось, — Катерина поглаживала пушистого, жмущегося к ногам кота. Тот перебирал лапами, запуская коготки в одеяло, нетерпеливо поддевал мордочкой под ладонь. — Сколь напрашивала, а тут испугалась… помереть-то… Тебе, Пушок, на хвост ступила, себе синяк натыкнула. Будто незрячая шарахалась! Все страх кидал. За что уж и цепляться, а стал быть, одним деланьем не сойти, не лечь в могилу… Вот еще… Когдась отлегло и сладость пошла, заливая всю, точно румянец, замнилось, будто то знак мне — мол, потерпи чуток. Попытаю чуток…»

Катерина привычно шепталась с котенком, заговаривала боль, что и сейчас держалась в сдающем сердце. Приступы ледяной тоски раздирали все чаще и чаще. Избегая в станицах всех, она не упускала попадаться на глаза лишь Нижне-озерненскому священнику, отслуживающему, когда не хватало подноса своих, и в не имевшей своего духовного поводыря Чесноковке. Только он умел будничными словами просветлить лицо Катерины. Это светлела ее вера («Ведь не убили, рабом сделали. Бог испытывает вас, как все есть его рабы. Испытает и вызволит тебе мужа»), касаясь сердца, готового соучаствовать с ее слепым чувством, надеждой.

Но если первый год прославлялась Катерина в пример за убийство по мужу, то еще до второго помина стали подъезжать к ее калитке, по ночному, пьяному уму, охотники созорнуть. Не рискуя обидеть девку, укрытую отцовским зором и братьевыми спинами, такие высвистывали одиночку. Дрожа от брезгливости и страха, плюща лицо о подушку, Катерина решила так вне срока состариться, что и не успеть намыкаться. Не напоенным отхлынуло и это внимание станицы. И тогда, не желая того, отметила Катерина, что другой дорожкой пришел к ней Кирилл Колокольцев, шевельнув предательством сердце. Ей стало труднее, чем под всем зазывным пересвистом.

А однажды, услыхав окольный шум, подсмотрела в щелку, как простегал Матвей Матвеич сына, приметив его возле мазанки.

— Отродье степное! Кобелина! — ругался старый казак. — Паскудишь меня?! Ить от таких обалдуев баба в землю схоронилась.

— Зря, батя. Ей-богу, зря, — Кирилл побрел на свой двор, ощупывая вышедший со спины на шею, как от натуги вздутый, багровый рубец.

5

Как не сбросил морозец, а протаптываясь, навроде коня в стойле, Кирилл подмерз, но возвращаться в духоту тесноты не хотелось. Будоража казачью закваску, бродило в нем зароненное есаулом.

Сколько уж выдувало казачью кровь на окраины? Бегли сами, и песни сохранили об том правдивые истории. Снаряжались государством, понявшим выгоду иметь у себя буйные головы… И всегда жили трудно. Но на то и казак. Как тесто у домовитой хозяйки, на всякий час заквашено у него раздумье о неприбранной, первородной земле. Тоскующее по былой окраинной вольнице, по мудрости Круга, чуткое казачье ухо улавливало, как затухает в Чесноковке нехитрое локтетолкание промеж соседей, вывертываясь на смену сшибкой шкурных интересов групп, да так, будто переулок драконит улицу. Меньший, зато амбарный, отжимал воздух у большей, да голутвенной. И как тут не соскользнуться, не навоображать с три короба об этой подвернувшейся Новоилецкой линии?! Заново-то, другой раз, сподручно и оскомины былых неудач посбивать и, тряхнув сединой, пустить вороной волос.

Что и говорить: велика заманка, а все ж пыль-труха перед Катей… И снова, отбрасывая мечты, неволился Кирилл решением старших. Оживали в нем способы, коими возможно остаться в Чесноковке. Пусть только видеть присушившую, а значит, надеяться. А надежда — уже опора. С ней и жить можно.

Из-за сугроба, на запах, выбрел пес. Осторожно присел рядом, обнюхал. Несколько таких сторожевиков бродило ночью по форпосту. Кирилл поглубже напялил лохматую шапку. Погрел пса взглядом, проникаясь его заброшенностью. Ссутулясь, завернул к землянке, чувствуя, как от запалых снежинок пробегают под лопатками стылые ручейки. Обманутый в надеждах скоротать ночь вместе, пес молчаливым укором проводил его до двери.

А на зимней проспавшей зорьке Кириллу Колокольцеву, Илюхе Мельникову и за старшего Тимофею Киселеву подошел черед в утренний разъезд. Со сна молчаливые, недовольные, они выводили фыркающих, поводящих влажным глазом коней. В дверях те мялись, запрокидывали морды, стесняясь замять копытами снег. Нет-нет и пропускалась по заиндевелой шкуре муравьиная дрожь в память о залегшем буране, когда белые охлопы влеплялись в щели недобромазанного плетняка конюшни.

— Эх, не гоже… — оглядывая Резвого, сокрушался Киселев. — Лодырим руки, пройми нас, господи, — он стянул рукавицу, заложил за пояс.

— Стерпят. Сами не жирней ихнего обретаемся, — Илья Мельников уже красовался в седле.

Киселев приценился: резон ли на такого слова стратить. Махнул рукой. Повел ладонью от шеи на круп парящего на легком морозце скакуна.

— Тпру-у-у! Погодь! Зараз промнешься. Ну-ну, погодь, что ль, — Киселев ловко оправил коня в седло.

Последним к своему зверю подошел Колокольцев. Конь косился, мятежил хвостом. Упрямый был умен и неприветлив с жеребят.

— Кирюха, опять конь тобой брезгует? — показал зубы Илья.

Кирилл не нашелся отбалагурить. Злобиться же на подначки не заложилось в характере. Он только улыбнулся, приноравливаясь набросить узду.

— Неча резаки лушить! Тоже осклабился! Попервой о снаряде озаботься. Во как наново растрясанный тронешь?

— Да когдась я не целый выезжал? Ты, дядя, ври, да знай мерь ее. Кажись, завсегда к службе исправен, — обиделся на Киселева Мельников. И правда, лихой на казацкие фарсы.

Зимой за линией наблюдать способней. Снег словно белый сургуч вжмет в себя и услужливо подаст каждый след. Но основная причина спокойствия лежит под ним — это укрытый подножный корм. Без него воровские шайки остерегаются совершать дальние забеги за линию.

Казаки нарезали с версту, когда, обводя взором бель, Кирилл занозил глаз о серый прыщ.

— Сощурься-ка туда вон, — указал он Илье.

— Кажись…

— А ну, живо! — первым тронул Киселев, вспенивая снежную целину.

Еще с коней угадали замерзшего. Видно, с вечера подбредал он к форпосту, но, изжевав силы, упал. Сперва на живот, потом обкрадываемый теплом, подобрал под себя ноги, затискал как сумел руки. Довершил буран, оставив торчать лишь ватный халат. Казалось, человек плывет в снежном море. Так в тихую пору кажет среди уральской волны хребет белуга.

Перевернув скрючившееся тело, Киселев скинул шапку, приложился ухом к губам. Сосредоточенно замер. Через мгновение подергал ресницами:

— Дышит!

— Вали на мово! — скомандовал Кирилл, захватывая стылую руку.

— Смотри, Кирюха, коняка осерчает, вовсе со света сживет. Чать, не понравится ему… как вдвоем спину-то распишете, — и тут шутил Илья, подсобляя закинуть замерзшего на Упрямого.

Киселев, скинув с плеч короткий тулуп без ворота, в каком обычно выезжал в службу, обложил им подобранного. Тронули к форпосту. Торной лентой, промеченной их же копытами, кони торопко возвращались, подстегиваемые седоками. Киселев подобрал к ехавшему вторым Колокольцеву.

— А полагаю, — он отер закуржавевшие усы, — это Гришука. Ей-ей, он.

Младшие казаки переглянулись. Илья, сидя в седле, по-гусиному закрутил шею назад. Спросил с любопытством:

— Из чьих же?

— Катькин… Ну точно, затворницы нашей муженек, — стараясь получше осмотреть обмякшего на холке Упрямого человека, уверенней заключил Киселев.

Сердце Кирилла пропустило один удар. Следующий, бросив кровь в голову, качнул туманом снежное поле. Не понимая, что делает, Кирилл натянул повода. Оторопевший Упрямый, растягивал удилами губы, взметнулся, разбивая передними ногами воздух и занесясь на сторону, затыкнул дорогу сбочь шедшему Резвому.

— У-у-у! Нехристь, — выругался Киселев, осаживая своего коня. — Загробит, чую. Давай-ка перекладем от беды. Уложит чище бурана, леший.

— Дотянем, — выравнивая к форпосту, буркнул Кирилл, как гузку у мешка, перехватив выползающую злобу.

Всякий день помнил Кирилл казачка, третий год как скраденного с линии. Летами разнились не шибко, Григорий обскакал на четыре весны, а по всему Кирилл ранее в казака вылупился. И плечи пошире раздвинул и за сохой, не виляя, не портя, прошел в одну пору с соседом. Помнил Кирилл, и потому сейчас, в зачерченном морщинами старике, почти повисшем на его коне, отказывался признать станичника, о котором намотал не один клубок раздумий.

Григорий и Катерина нашли друг друга, не пробуясь на игрищах, без подстроенных посиделок. Ни чужой зависти, ни стаенной ревности не вызвала тихая и скорая (служащий казак на чуток расположен временем) их свадьба. Людей они третьими не искали и до самого того злополучного дня жили неприметно.


Скоро возле землянки, куда занесли найденного нарядом, протаптывался весь форпост. Казаки лезли внутрь, их выпирали, они висли на дверях, кричали кому-то в полным-полно набитую комнату. Отчаявшиеся протиснуться согревались разговорами по случаю.

— Разок и меня буран прибрал. Тако ж приволокли, — за давностью случившегося, браво делился воспоминаниями плюгавый казачишка, который, несмотря на свой малый рост и худобу, был неутомимый работник и такой же болтун. — Пристег, суровец! Паки брел — бодрился, а тут не приметил, как и залег. Про себя скумекиваю: надо б взбрыкнуться. Да какой там! Вроде и теплее становится и чудится дивное, сроду не видал схожего. Так разбирает, совсем, казаки, запрокидываться стал, и тут на́ тебе, подвалило — углядел на краю сани! Оттедь тоже зацепили, только мне волнительно: не проскочат с дури? Хочу орать — не можу, в горло что сосулищу забили. Хоть кричи! Воздуха захватишь, а с ним и эту мерзкую льдищу ну кто в тебя запихивает… Аж до пупа дерет. И все сказать, по залетности моей. А вот еще выпадало…

Докончить не дали. Из землянки выбрался Мельников, и интерес перекинулся на него.

— Отходит…

Казаки сникли. Некоторые шмыгнули носами, полезли за шапками.

— Бедняга, зря муку принимал, полз скольки…

— А ну вас, — Илюха скомкал снежок, затер им лицо. — Туда-т он ногу задрал, а ить зашагивать право слово раздумал. Знать тута, на белом свете…

— Тьфу, лешак! Ввел-таки в испаринку, — выдохнули казаки.

— Чё, станичники? Правильно говорил: отходит… легчает… тепло по жилам пустил. Казаки растерли его этим… В грудях хрумкало — страх! Апосля уж завернули и на печь. Ужо и глазами лупает.

— Толком расскажи, — засерчали казаки.

— А я как? Вот ведь… — Илья не спешил, понимая, что его дождутся. — Оклемался. Понятно, корежит еще… Вылупился на нас, тянется и все: «Братцы, эх-х братцы». А сам плачет и дальше: «Братцы, эх-х братцы». Руки к нам тянет, вроде уцепиться хочет, а по морщинам слеза за слезой.

— Какое… Не сахаром объелся.

— Наше лихо, не уйдешь, — понимающе загалдели казаки.

— Насчет Гришки-то верно? Тут кое-кто…

— Он! Состарился дюже, заплюгавел, но он. Схудал, смотреть муторно. Во-о-о, такой, — Илья кивнул на рассказывающего до него — а може и поплохей.

Казаки разволновались. Разбередилась старая рана. Возбужденные, они долго костерили своих извечных соседей — киргиз-кайсаков, этот степной народ, на земле которого зачался и сам форпост Изобильный.

Два дня пролежал Григорий на Изобильном. Мало, но засобирался поднявшийся есаул, а снаряжать две оказии — дело непомерно расточительное для малочисленной стражи форпоста. К условленному часу и Григория уложили в сани, вторые, простые.

Вышел Аржанухин. В шубе и лисьей шапке он походил на окраинных, торгующих по меновым дворам, купцов. Отвыкнув от яркого солнца, есаул щурился, нетерпеливо покручивая ус.

Не могли сыскать Колокольцева, еще загодя отбившего себе право отконвоировать есаула до Рассыпной крепости, откуда намеревался урвать и в Чесноковку. Сам просил, а тут канул как в воду.

— Ладно, бросьте. Пущай после на себя пеняет.

— Отправляйся! Трогай! Давай, давай! Выноси, родимые!!

Кирилл Колокольцев провожал удаляющийся обоз, сколько хватало зоркости глаз, до рези. Опустошенный свалившейся вестью, утро провел он у плетневой ограды, с внешней стороны, в яме, с гребнем застывшей волны. Цепенея, будто медведь в берлоге, потерял он ход времени. Не умел защитить разросшуюся в душе любовь, и сам стал ожесточенно ломать ее. В форпост зашел, добарывая прежнее. Прежнее свое чувство к Катерине сейчас казалось заломанным до хруста в костях. В воротах он замешкался, приостановился. Сняв варежки, принялся подправлять отвисшие за рубан ремешки, на которых крепились створы к столбам.

— Видно, твоя правда, батя. Тутошки зароднюсь, — сказав, он крупно зашагал к землянке.

Казаки по землянкам обгадывали судьбу выбегшего Григория. Завтра она запросто могла стать участью каждого из них.


Больше месяца красноуфимцы мозолили дороги. Лишь в самом конце июня 114 казаков и урядник прибыли в Илецкую Защиту.

Ретраншамент, внушая уважение на снятом унтер-шихтмейстером Никитиным для военного губернатора Эссена плане, в яви представлял плоский земляной вал, не подправляемый со дней возведения. Кое-где с поросшего склона досужие козы щипали траву.

Проезжая вытянутые бревенчатые срубы — провиантские магазейны военного ведомства, прибывшие увидели дремавшего под пудовым замком старика.

— Где, скажи на милость, начальство квартирует?

— А до какого охота? По соли старшого или коменданта? Еще атамана имеем…

— Проводи-ка до коменданта, — пожилой урядник, вконец задерганный тысячеверстным переходом, спешил сбросить с себя груз вожака в немилом деле и, слившись с одностаничниками, костерить погнавших их на Илек-реку.

Направо, за магазейнами, и налево уныло выперли из земли подслеповатые саманные домишки, коньками в пояс.

— Будто на коленках стоят, — с укором бросил Ефим Чигвинцев, работящий красноуфимский казак, дюжиной ударов валивший могучую ель, что стиснули родную, покинутую станицу.

Привыкшие к просторным, рубленым избам, красноуфимцы с презрением оглядывали мазанки, в которых, по их мнению, и скотина, если ее привести, и мычать откажется, а не то что телиться.

— Так ведь это небо у нас одно, а земля разна, — заступился провожатый — вахтер провиантских складов отставной унтер Григорий Епанешников. — Меня-то солдатом проводило, и у вас был, знаю. Сюда закатило, и сроднился, как видеть можете, со степной сторонкой. А вот примечаю: и вашим братом стали в бабки играть?

— Тут у вас, плюнешь — высохнет, не долетит!

— А ты, Фома Фомич, вон ейную чуду горбатую упрось. Она харкнет, что ведром окатит! — пошутил казак на красивом долгоногом скакуне, выставя палец в лежащих на пустырьке верблюдов.

— Насчет жары будте спокойны. Это летом знойно а зимой колотун! — пообещал Епанешников.

— Все одно, старик, свой морозец ближе к коже, — мягко ответил Чигвинцев.

Несмотря ни на что, красноуфимцы продолжали считать прибытие на Илек походом и располагали, отслужив кордонную службу, вернуться домой «Обойдется», — мы слил каждый из них.

Минуя солдатские казармы, обогнув строящуюся церковь, прибывшие увидели поджидающее их начальство «Обойдется», — продолжали думать они. Здесь же, подле горкой складенного кирпича, расположилось с десяток бухарцев

— Тьфу, рожи! — выругался казак, что, слезая с коня заскочил ногой на расстеленный ковер, чем вызвал брань, ни одного слова которой было не понять, а значит, и не было возможности ответить.

Многие казаки скашивали глаза с начальства на верблюдов, которых впервые увидели в Оренбурге.

— Время подоспеет — ордынцев тут, что ромашек на лугу. К осени, когда, значит, скотина нагуляет, рассядутся, занавозят — дыхнуть за версту бежи. Будто сквозняком их надувает. Эти годы они крохи нам сметают, запаршивело у них чегой-то, а прежде, особенно стариков послушать, тьмущую ораву пригоняли, хоть всю кавалерию на киргизских лошадок сажай. А в самую нужду, когда, стало быть, за французом скакать нужда пришла — у них шиш.

Епанешникову стало грустно. Он никак не ожидал, что разговор выведет его на больную стезю.

— Ну, казаки, привел я вас, а теперь прощайте.

Но уйти Епанешников не ушел. Встал в отдальке, осмотрелся.

Полагая, что их не ждут, красноуфимцы ошибались. На запечатанном солдатскими подкованными сапогами плацу и в двух перехлестках улочек занимались шагистикой гарнизонные солдаты. Случайно ружья у них были заряжены, а капралы больше поглядывали на кучку офицеров возле комендантского дома и приближающихся казаков, чем на марширующих. Солдаты понимали, что сегодня вывели их не носок тянуть.

— С прибытием, господа казаки! — вставая на ступеньку повыше, приветствовал останавливающихся красноуфимцев остроносый есаул. — Тяжело прощаться с родным домом, тяжеле оставить мать с отцом на зарастающем бурьяном погосте… Тяжелый камень лег вам на душу, но… Но такова уж казачья доля! И знаю я, что не так страшен черт, как его малюют! Я командую Новоилецкой линией, такой же природный казак, как и вы, и хитрить перед вами не стану. Попервой позадыхаетесь, похватаете ртом воздух, вспоминая свою лесную жизнь, но чинить вам разорение мне не с руки, и я думаю, извернетесь дышать степным простором.

— Раз казак, так должен знать, что мы не на печи вылеживаемся. С французом скольким нашим воронье глаза поклевало? Вдов какой силой сюда потянешь? — грубо возразили от красноуфимцев.

— Шутошное дело, через край тащить.

— Открою еще, — начал Аржанухин, не обращая внимания на возбуждающихся казаков, — по постановлению Комитета Министров все земли Красноуфимской станицы переданы в казну, в ведение Пермской казенной палаты. А каждой семье будет выдана на обзаведение хозяйством достаточная сумма, сразу после жеребьевки.

— А мы не желаем расщепляться! Одной станицей жили и нынчи теряться без надобности, — противились красноуфимцы.

— Сеют по зернышку, а колосится поле! Едина Новоилецкая! — гордый вид есаула как бы олицетворял всю линию. — Форпосты расположены рядком, хозяйствовать сподручно, а в гости ходить — не за семь верст киселя хлебать — под бок. Итак подходи, ставь роспись!

Красноуфимцы задвигались. Кони, удерживаемые в поводьях, заволновались, встали на дыбы. Казаки стягивались к видимому только им центру, от которого, напитанные, начинали бурлить с удвоенной силой.

— Коней, коней-то надобно было поотбить! Как сейчас в седла? — прошипел в ухо коменданта Илецкой Защиты майора Юлова стоящий здесь же, на крыльце, подполковник Струков, управляющий Соляным Промыслом и главный зачинщик заселения Илека.

Комендант махнул снятой с руки перчаткой. Солдаты замерли на полшаге, начали перестроения.

— Подходите смелее. Еще надо на ночлег разместиться, — торопил красноуфимцев Аржанухин.

Под ухмылками солдат казаки пододвинулись к столу. Писарь записывал фамилию, казак ставил свой крест, бумажку закатывали и кидали в шапку. Несколько бумажек опустили без всяких крючков — заскорузлые пальцы никак не ухватывали тонюсенькое перышко.

На ночь красноуфимцев развели по защитининским казакам. Пусть-ка порасспросят, примерятся. Остатних разбросали по прочим обывательским домам.

Ефиму Чигвинцеву и Фоме Акулинину указали встать на двор к Епанешникову.

— Перины не пложу, а двор не загадите… Проходите. На улице стоять — на хозяина тень наводить. — Григорий распер ворота, подождал, пока казаки заведут коней.

— За давешнее не серчай, пойми, — оглядываясь пробасил Чигвинцев.

— Ну занимайте, с богом… Чать, вижу, что вас за хвост дергало.

Позднее на постой к вахтеру завели телегу Андреевы. Весь путь они держались на отдальке. Климену было неловко перед казаками, но в душе он радовался, что сестра настояла и поехала с ним. Определившись, подкупив у хозяина овса и накормив коня, вечерней зарей исчез со двора Фома Акулинин.

— Бучить пошел, — коротко заключил об его уходе Чигвинцев.

Сам же он, как следует наточив топор, принялся подправлять навес на дворе. Подсунув под завалившуюся крышу новую жердь, подбил в расходившиеся от времени пазы колышки. Приглядываясь, где бы подцепить столб под выбитую стойку, прошелся вдоль забора.

— Простой деревяхи на дворе нет, — с укором обратился он к примостившемуся здесь же, на воздухе, Епанешникову.

— Да ить тут как… А ты брось, еще выдумал с дороги. На кой мне, до могилы, чать, достоит, — устроившись на пеньке, Епанешников штопал носки. Погнившая нить то и дело рвалась, он без конца мусолил кончик и, примеряясь в мутнеющем свете заката, по нескольку раз тыкая, всовывая ее в ушко иглы.

— Значится, вестишь, из непокорных он, Фома-то ваш? И мне так-то приметилось. Тот раз еще увидал, и подумалось: с закваской старичок.

Чигвинцев исподлобья поглядел на магазейн-вахтера, промолчал. Подойдя к плетню, провел по нему рукояткой топора, пошатал кол, потолкал упругое полотно плетня, примеряясь к его прочности.

— Дыряво живете.

— А чё нам прятать? У кого шиш по сковороде бегает — не скроешь, и у кого чугунок в печь не влазит — все известно, — Епанешников отложил штопку, зашел в сени.

Ужинать сели в маленькой мазанке, служившей Епанешникову кухней. Катерина Андреева сразу по приезде принялась стряпать и сейчас ставила на стол нехитрую еду.

— Там, у себя, чать, сытно кормились?

— Животы не пучило.

— Тут, слыхал кой от кого, перепороли вас дюже. Правда иль врут? — задавал вопросы Епанешников.

— Эх, Григорий, как по батюшке… Чай такой земли сыскать! А лес! Это ж не тутошние лысины. Насмотрелись дорогой… Лес, он тебе все даст. Знаем, чьи то козни. Знаем, еще как! — о порке казаки промолчали.

— Тогда прошение, Государю Императору. Так мол и так — страдаем безвинно, тот злодей виноват, а мы желаем на своей земле жить.


Вот-вот желтый шар выкатится из-за Туз-тэбе на соляной городок. Доглядывала последние сны казачья застройка. Григорий Епанешников ворочался под верблюжьим одеялом, кутаясь от выступавшей росы — спал он на дворе, возле сарая. Дошептывала милое сердцу имя Катерина, застелившая себе на кухне. Пинал грядку улегшийся в телеге Ефим Чигвинцев. Разметался по полу потный от духоты Кирилл Андреев. Тут же, в дому, скомкался Фома Акулинин, по-детски сопя в локоток. Равнодушные к оживающему солнцу прозвякали на солеразработки каторжники.

На двор вошел человек. Проходя мимо телеги, заглянул, признал Чигвинцева, прошел к дому, осторожно торкнул дверь. Не заходя, осторожно позвал:

— Фома… Слышь, Фомич. Тут ты, что ль? Эй-й, леший вас дери, заспались!

— Куда спешишь? Отторопкались, — заворчали в комнате.

— Слышь, Фомич, Голикова оно это… Доставили! Да отдерись от постели, что ль. Не с похмелья, не проспишься, — пришедший оглянулся, отбежал к телеге, потрепал спящего казака. — Слышь, Ефим? Голиков тут!

— Померещилось, поди, — казак открыл глаза, сладко потянулся. Телега под ним заходила.

Заправляя рубаху, на порог вышел Акулинин. Пришедший снова переметнулся к нему.

— Ну ж, говорю, он! — пришедшего распирала весть, бесила тугодумность казаков. — Его рожа сутулая! Я, значит, до ветра… как чё у них не разберу в потемках… Потыкался, дверцы полапал — отхожки нету. Ну, а чё тут поделаешь, коль приспичило? Вынесло за забор…

— Ты о деле говори. На кой ляд мне твои потуги нюхать.

— А я о чем? Присел за чилигой — гляжу, телега улицу переезжает, колеса на колее прыгают. А в ней четверо и один точь-в-точь Голиков!

— Сомнительно… Скоро больно. Посмотреть разве?

— А я о чем? По всему не своей охотой доставлен. А как запрячут его от нас? Жди тогда царево слово, переврут генералы, — Баранников выдохнул.


Баранников не ошибся. На рассвете от ближнего форпоста, где заночевали, вместе с утренним разъездом доставили в Илецкую Защиту ходока красноуфимских казаков, урядника Голикова.

В Петербурге сунувшийся прямиком во дворец и получивший по носу урядник не пал духом, не растерялся. Разыскал братьев-казаков, порасспросил, сводил в кабак, и кое-какие двери приоткрылись. Но Голиков не первый год жил на земле, не в его нраве плюхнуть прошение на один из столов и спокойно проживать собранные станицей деньги. Как промахнешься, да не на тот уложишь? А угадать? Кошель поверенного перестал завязываться. Что кобылы подле красавца-вожака, закружили округ требовательные, ждущие руки.

Задобренные канцелярские служаки обещали скорое рассмотрение, но дни шли. Урядник продал шубу и остаток зимы докончил вприпрыжку. Его длинная сабля стучала об ступени и пороги присутственных мест, и как не слаб был порой ее звон, его хватало сдуть пыль с прошения и переложить его под перо очередного столоначальника.

И однажды, дверца, мимо которой он столько раз проходил, отворилась и для него. Урядник оказался в комнате со столом и единственным стулом, занятым офицером.

— С какого повода во всеподданнейшем прошении объясняете, будто на… — он заглянул в бумагу, — на Новоилецкой линии нет ни лугов, ни пашенной земли, а река мала и чрез поселение иссякнет?

— Со… со слухов… — урядник уронил глаза в пол. Лбом завладела испарина. Он не ожидал от себя такой робости. Проклятый офицер!

Офицер макнул перо в чернильницу, что-то записал. Потом, аккуратно вложив листок в папку, вышел в неприметную дверь за столом. В его отсутствие Голиков оправился от волнения и наготовил правдоподобное объяснение. Но его больше не спросили.

— «Открыв, что сие прошение писано не самовидцем, приказываю провесть подателя по всей Новоилецкой линии и, показав удобства к поселению и выгоды, а затем не отпущая в Красноуфимск, поселить туда, где родственники поселены…», — офицер еще не кончил читать, а по обе стороны от урядника встали неизвестно откуда взявшиеся солдаты, кто-то третий подтолкнул в спину.

— Впредь от подобных нелепостей удерживайся! — строго добавил от себя офицер.

6

Срываясь в Илек, вешняя вода нарезала промоин по всему высокому берегу, обживаемому Изобильным форпостом. По сторонам одной из них, с пологими, смытыми пережитыми веснами откосами, тесно присели красноуфимцы. Разговор давно сгас. Они старались не смотреть, как кордонные казаки, под присмотром землемера, вбивают колья. Вчера они отказались от жеребьевки на усадьбы, отказались принять деньги в помощь и отказались размечать делянки. Сохраняя последнее единство, они отказались заводиться на Изобильном. Принужденные выполнять чужую работу, кордонные спрятали первоначальное сочувствие к силой выдранным со своей станицы казакам.

Подошел Аржанухин. С левой руки от него остановился недавно взятый адъютантом Илья Мельников. Поднявшись, красноуфимцы встали кучно, но уважительно. Чувствуя на себе колючие взгляды, есаул, однако, не успевал ни с одним из них встретиться прямо — так быстро прятались они под опущенные брови.

— Красноуфимцы, — Аржанухин чувствовал, что не так просто хотя б надломить сидящее в них сопротивление, — кроме вас на Изобильном поселяются Чесноковского отряда казаки. Спросите их, где и как достать лес, из чего сподручнее здесь строить дома. А главное, они научат вас, как жить на краю. За нашей линией русского нет…

— А и на ней не ахти…

— Не у чего при Илеке селиться!

— Красноуфимцы! — возвысил голос Аржанухин, — В крепостях по нижней Оренбургской линии куплены для вас дома. Выгодной ценой куплены.

— В чужих углах нам не можно. Дома наши, — говорящий сделал особый нажим на слове «наши» и впервые упрямо не отвел глаз, — дома наши разны. Боимся, зашибаться будем, головой матицу озванивать. А нет, так задохнемся.

— Казаки! Назад дороги нет. Не желаете дома, я настоял, и Соляной промысел отвел вам часть леса при Урале. Сообща с уголинскими казаками езжайте за речку Куралу и оттоль выгоняйте бревна артелями прямо на форпост.

На сей уговор красноуфимцы дружно откачали головами. Потерев кончик носа, что в последнее время стал делать в минуту растерянности или раздумья, Аржанухин повернул уйти. Хоронившийся за его спиной казак-красноуфимец тут же шмыгнул к своим, прижимая к груди четверть мутной самогонки.

— Честь пачкаете, казаки… — сказал он как сумел презрительнее.

Наверное, в словах есаула имелась правда, так как красноуфимцы поспешили смыть захрустевший в их душах песок в глоток выпитым самогоном.

— Как хотите, казаки, а зря пыхтим. С родного сорвались — с чужим следом не совпасть. Там надо было, в Красноуфимской упереться, — высказал свое Чигвинцев.

— Поглядим еще… — Баранников изо всех сил потянул пук ковыля, но скользнув в кулаке, тот устоял. — У, зараза!

— Да чего там! Эх-х, угробились, пропадай жизнь! — кто-то пустил пьяную слезу. — Оно хорошо по теплу валяться, да пока жратва есть. А зима прихватит?

— Дурак, на то и бьем. Снежок посыплет, и мы тут как тут: вели, ваше благородие, гнать нас с линии, как неостроены еще избы.

— Ан не спустят?

— Морозить нас какой резон? — была ли эта мысль у Баранникова или родилась в разговоре, но он оживился, хитро щурился.


К вечеру, едва есаул отъехал в Илецкую Защиту, красноуфимцы направились к размеченной для них улице. Подойдя прежде других, Баранников подсел и, подавшись всей силой спины, легко вытащил еще не обжатый землей кол.

— Трава ихняя цепчи за мамку держится!

Когда первый кол был сломан, осмелели и остальные. Расшатав и вытянув ближний к себе, Зотей Смирнов смачно плюнул в черную ямку, а о бок с ним, Климен Андреев, в молодом азарте, уже рушил, обсыпая края каблуком сапога, топча свою. Дернув в руку толщиной тал, Ефим Чигвинцев на общую потеху помочился в скважинку, потом, вооружаясь выхваченным колом, посбивал еще несколько рядом торчащих. Через какое-то получасье следов разбивки трудно было сыскать.

…Император повелеть соизволил оставить казаков без наказания только в том случае, если они переселятся с покорностью и без малейшего сопротивления. О чем, вызвав всех 76 подсудимых в Войсковую канцелярию, и объявили им, приступив к отбиранию сказок за рукоприкладством; семь казаков изъявили свое полное согласие селиться на отведенных местах. Шестьдесят семь заявили, что, хотя желания своего на поселение на Новоилецкой линии они не имеют, однако повинуются воле Государя беспрекословно…

— Боле просить некого… кроме бога… — Климен вышел вперед, — но зачем просить его? Он знает все, и коль дозволяет, так его воля… — Климен подошел к столу, обмакнул перо в чернильницу, занес над листком. Как бы примеряясь, начертил в воздухе крест-роспись, задумался. На хвост фамилии упала жирная капля. Климен разогнулся, переломил и скомкал перо, отер о полу ладонь… Слов долго не требовалось. Все, и казаки и присутствующее начальство, смотрели на казака. Страх и уважение боролись в их груди.

— Хорони и меня, — будто гром после молнии, тихо произнес свое слово Фома Акулинин, вставший рядом с Андреевым.

Из бумаг Войскового архива

«Казаки Фома Акулинин и Климен Андреев за всеми увещеваниями оказались упорными противу Правительства, недачею подписки. Казаки эти наказаны шпицрутенами через 1000 человек 3 раза и сосланы в армейские полки в г. Пензу, в 5-ю пехотную дивизию».

Красноуфимские казаки посевом не занимались. Они обносились и оголодали. Рассыпинцы и чесноковцы смотрели на них как на шатух. Встав поутру, красноуфимцы шли к Илеку, бросали в середину камни и плевали. Казачки, приходя за водой, крестили ведра от нечистой силы.

В один из редких приходов на берег Катерина Андреева, зачерпнув ведро, натолкнулась на солдата, чем-то больно кольнувшего ее сердце.

— Доброго здравия, хозяюшка. Привел бог свидеться… Позволь, позволь подсоблю, — поддернув штаны, солдат склонился и подцепил дужки ведер. — Указывай, куда несть… Значит, на Изобильный угодили? — он улыбался.

— При офицере у нас стояли… — девушка убрала глаза, закинула на плечи пустое коромысло.

— Точно, вспомнила красавица. А выходит, по-вашему не выгорело? Спихнули вас с земли родной? На нас-то шибко осерчали?

Солдат все оборачивался, семенил, далеко относя от себя ведра, улыбался.

— Да-а-а, чужа сторонка — мачеха! Отец твой, дай бог память, Петр Ларионович…

— Помер он.

— Во как… — руки солдата дрогнули. По отстоявшейся в ведрах воде прошла рябь. — Не сдюжил, стало быть… А с виду дубленый старик был. Дела-а-а…


Вот и потек Илек казачьей рекой. Рядом с Яиком, стародавней насиженной казаченьками жердочкой, вскормит он на своих берегах трудовой и храбрый народ. И хотя не раз еще помутнеют воды их, к устью докатит светлая волна.

Поэзия