Каменный пояс, 1989 — страница 11 из 32

ПО СИСТЕМЕ ЛОДЕРАРассказы

Незаслуженные муки

Авдотья Матвеевна, измученная старостью и болезнями, отдала богу душу, вымолив кое-какие льготы для себя в той новой, немного пугающей жизни.

Сделка состоялась далеко от дома, в городской больнице, на скрипучей казенной кровати с панцирной сеткой, в присутствии двух молодых женщин, страдающих от какой-то одинаковой хвори, и совсем юной медсестры Леночки.

Душа отлетела, а то, что осталось, еще нуждалось в заботах. Скоро в город с командой проворных старушек приехал на совхозной машине Василий, старший сын Авдотьи Матвеевны. Пока Василий делал вид, что копается в моторе, старушки упаковали свою односельчанку. На обратном пути наломали сосновых веток и до огней успели вернуться домой. Василий отогнал машину в гараж, а оттуда прямиком к теще, где временно устроилась его семья — сын, семилетний Вовка, и жена Наталья.

Авдотья Матвеевна лежала в горнице под круглым зеркалом, завязанным, как подсолнух, платком. Маленькое, сморщенное личико ее не было печальным. Может, легкое задумье только коснулось его: «Вот и все, Авдотьюшка. Отпела, отплясала, отбегала свое…»

Рано утром заохали ворота, застонало крыльцо, запричитали половицы. Пришли соседи, загремели посудой, захлопали дверьми. Прибежал с матерью и Вовка. Сбросил у порога рваные кеды, прошмыгнул за цветастый занавес, включил свет. Долго вглядывался в неживое лицо, будто силился вспомнить что-то важное, но давно забытое. Вдруг посветлел, засиял глазами и звонким голоском, от которого вздрогнула, казалось, придремавшая Авдотья Матвеевна, хлестнул по ушам: «Мамка, мамка! Это не наша бабушка! Не наша!..» Наталья досадливо отмахнулась сначала, а потом заспешила вместе с деловыми соседями, разделившими хлопоты. Горница притихла, затаила дыхание, но через мгновение, как по команде, зашелестела, зашебуршала, заперешептывалась…

Уже через час Василий снова ехал в город. В кузове тряслась и подпрыгивала на ухабах неизвестная, молча сносившая незаслуженные муки. «У-у, полоротый!» — кричала вслед взбесившаяся Наталья. «А я-то при чем? — глупо оправдывался про себя Василий. — Эти слепошарые перепутали…»

По системе Лодера

У Гошки Батуева наступил коммунизм. Тот самый, про который давно в книжках пишут и на собраниях говорят. Работает Гошка по возможности, а живет, безусловно, по потребности.

Гошкина мать уродуется в три смены на дробильной фабрике. Кроме того, частенько остается сверхурочно, подменяя всех недужных и нетрезвых. Соответственно и заработок ее прямо пропорционален издержанному здоровью. Деньги немалые и почти удовлетворительные для ее великовозрастного лоботряса.

Гошка и одет по-модному, во все ненашенское, чудное, и выпить, считай, не дурак. По ресторанам, правда, не шляется за неимением таковых поблизости, но пригласить какую-нибудь чувиху из местных в свой холостяцкий номер, напоить — может. Конечно, не без выгоды для себя. Дело молодое.

Лучше всех Гошкину жизнь изучил дед Савелий, поскольку целыми днями сидит на скамеечке у ворот и ведет наблюдение за улицей. Поприкинув что к чему, дед приходит иногда к весьма интересным выводам. Как бы начинает видеть сквозь стены и заборы, кто каким делом занят. Вот, к примеру, у Морозовых окна зашторены. Не иначе, мясо едят или деньги перепрятывают. А вон у Петренки баня дымит среди недели. Идет процесс разделения смеси жидкостей…

— Здоров! — испугал Гошка деда, вывернув из заулка.

— Паси коров, да телят не трогай! — хотел рассердиться дед Савелий, но передумал. — Все гоняешь лодыря?

— По системе Лодера! — смеется Гошка.

— Знаешь, что сказал апостол Павел фессалоникийцам? «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь».

— Знаю, знаю. Кто не работает, тот и не ест. На каждом перекрестке висит лозунг твоего апостола. Между прочим, этот лозунг для социализма, а я живу…

— Угробишь мать, — стал заводиться дед, — кончится твой коммунизм.

— Тогда я женюсь, — хихикнул Гошка и потопал домой.

Через минуту загремел магнитофон и сквозь тюль засверкали разноцветные молнии.

— Ну, ну, — плюнул дед Савелий, растер валенком и невзначай вспомнил старуху, которую при жизни тоже не часто баловал.

Цыганка

«Был духов день. Пошли цыганки в деревню гадать да еду выпрашивать. И вот цыганкам не везет, а одной везет да везет, уже и класть еду не во что, а все подают. Заходит цыганка в избу к одной бабе, видит, что живет она бедно, и говорит…»

— Слушай, миленькай, дай копеечку для цыганенка.

Семенцов споткнулся на полуслове, перевел взгляд с книги на коричневый пол электрички, потом на забрызганные грязью, когда-то модные сапожки, потом на осенний карнавал ситцевых красок. Постепенно перед ним возникла довольно молодая и неряшливая цыганка с черноглазым ребятенком на руках. Семенцов заерзал на сиденье, зашарил по карманам, отыскивая пачку с сигаретами.

— Не пожалей, красивай, — клянчила цыганка.

— Работать надо! — вдруг возопил Семенцов. — Ишь, все пальцы в золоте, а побираешься. У моей жены, между прочим, ни одного колечка. Да и у меня самого, смотри, как у того латыша. Кто у кого просить должен, а?

«Ай, ай, ай!.. — Не можем мы возвращаться с пустыми руками», — снова уткнулся в книгу Семенцов, нервно елозя вспотевшей ладошкой по небритой щеке.

Цыганка между тем неторопливо перелистывала юбки и после странных манипуляций в руке ее, как у фокусника, блеснул новенький, будто только что с Монетного двора, пятак.

— На тебе на развод, беднай, — сунула цыганка денежку в руку Семенцову и гордо удалилась в соседний вагон.

Дед

Деда нарядили, как куклу, и вынесли из дома подышать. Пристроили на деревянную седушку, подперли с боков, чтобы не перекувырнулся.

Сидит дед, дышит. Приглядывается, к тощей ржавой коровенке, похожей на старый велосипед без колес, прислушивается к ленивому, совсем не обязательному, лаю пухластой собаки, принюхивается к белой, заполонившей палисадник, сирени.

Задремывая, дед вонзает острый, как обушок, нос в мягкую подушку, вздрагивает, распахивая мутные, будто из серого стекла, глаза. Снова приглядывается, прислушивается, принюхивается…

— Не хочется умирать, — говорит дед.

И я ему верю.

Объявление

В ожидании автобуса я постигал архитектуру остановочного павильона, воздвигнутого на скорую руку жэковскими зодчими почти на самом загибе тихой окраинной улицы.

Не спеша расшифровывал замысловатые петроглифы, относящиеся к раннему атомному веку.

Вверху, на лобовой доске, под ржавым гофрированным козырьком неожиданно наткнулся на объявление:

«В коллективном саду «Дачный» по сходной цене продается участок с яблонями, грушами, сливами, вишней, смородиной и т. д. Справляться в любое время у Замотохина».

А в самом низу, косо по обрезу и торопливо, но тем же решительным почерком дописано:

«Зачем мне такой сад, в котором за шесть лет ни одной ягодки не видал?»

В районе Сокольников

Не умею ходить по Москве. Всегда кому-то мешаю, причиняю неудобства. Кажется, все идут в одну сторону, а я наоборот. Толкают справа и слева, подталкивают спереди и сзади. Скоро и вовсе оказываюсь вытесненным на обочину или прижатым к стене. Поозираюсь затравленно и, не заметив хоть маломальского сочувствия, снова, зажмурив глаза, ныряю в толпу, как в горный поток. Пусть несет, авось где-нибудь выбросит на берег. И выбросило, в районе Сокольников. Стою недалеко от книжного лотка, за которым лихо орудует хипповатый лоточник.

— Пожалуйста, календари и книги! — кричит он. — Календари и книги!

Люди, скучась, топчутся, как хоккеисты в ритуальной клятве, гнут шеи, выкатывают глаза.

— «Северный дневник» Юрия Казакова! — вопит лоточник. И вдруг интимно, как бы между прочим, добавляет:

— Последнее слово о культе личности.

Толпа оживилась, стала расти.

— Какой прохвост! — озлился я, но вмешиваться не стал. Пусть, думаю, люди покупают — замечательная книга.

Кузьма

— Что за шум?

— Кузьма опять свою колотит.

Я спустился вниз и у подъезда увидел жалкую картину. Вокруг старенького самосвала валяется битое стекло. Фары, как пустые глазницы. Капот изуродован, крылья помяты. Остывающий Кузьма, размахивая рукояткой, ходит кругами, пинает колеса, ругается.

— Не заводится?

— Да пошла она к … матери! В гробу ее видел! — и тэ дэ, и тэ пэ.

Через час Кузьма совсем успокоится, поставит запасные фары, застеклит кабину, выправит капот, подкрасит крылья. Далеко за полночь скорчится в три погибели на сиденье, вздремнет. А утром с любовью осмотрит машину, скажет виновато:

— Ты уж прости меня, дурака.

И укатит по делам на стройку.

Сдается жилье

Сколотил птичий домик, щитовой, похожий на финский. Выкрасил в зеленый цвет. Разборчиво написал и приклеил выше летка объявление:

«Городской человек, уставший от дыма, камня и машин, за умеренное вознаграждение в виде щебета и чириканья сдаст отдельное жилье молодой семье, желающей обзавестись детишками».

Первым, как всегда, оказался воробей. Не обратив внимания на бумажку, поскольку грамотей еще тот, прошмыгнул вовнутрь и долго не показывался. Можно только представить, с какой придирчивостью осматривал он домик, будто штатный член жилищно-бытовой комиссии. Наконец вылез, почесал макушку и улетел.

Откуда-то снизу, прыгая по жердочке, появился дятел. Сразу — очки на нос! — уперся в объявление. Прочитал слева направо, как обычно, справа налево по-арабски, потом сверху вниз по-китайски. Тюкнул пару раз, проверил, не гнилые ли доски. Для чего-то повисел вверх тормашками. Может, так лучше смотрится? И… тоже улетел.

А этот мне сразу понравился. Черный, с зеленоватым отливом. Перышко к перышку, ни одного лишнего, ни одного случайного. По всему его облику чувствуется, что птица серьезная. Домик скворцу, надо сказать, приглянулся, потому как он в повышенном настроении стал насвистывать знакомую-знакомую песенку, когда-то уже слышанную мной.

Болезнь века

Зашла вечером Ольга из дома напротив. Плачет. Вчера мужа схоронила.

— Спали мы поврозь, — рассказывает, — а ту ночь, как на грех, Ваня ко мне пришел. Соскучился, шепчет, погреюсь чуток. Обнял меня да так сильно, аж поясница хрустнула. Слышу, захрипел. Пока высвободилась, свет зажгла — минуточки не прошло! — у него уже и язык набок. Клапан на сердце закрылся. От волнения, что ли. Врачиха говорит, если бы не лег со мной, то еще протянул с годик. И зачем я, дура, поддалась? Жили ведь и без этого…

Кино

Каждый вечер они смотрят по телевизору кино про Дата Туташхиа. Он молчком, озабоченно и внешне спокойно, она, наоборот, суетно, с выкриками:

— Гляди, гляди! Набутусился, межедворник!

— Да не трости под ухом, не сидится тебе!

Спать ложатся поздно, под впечатлением. Он долго ворочается на скрипучей, как и его тело, кровати, чешется, будто свороб напал. Она гнездится на печи, распинывает по углам старые валенки, охает, кряхтит нараспев — осподи, прости меня, грешную! — зевает. Потом попритихнет, вроде затаится, дождется, пока он станет всхрапывать, натужно урчать малосильным движком, глохнуть на пол-обороте, и в самый аварийный момент позовет:

— Слышь? Оне че, цыгане?

— Кто цыгане?

— Ну, эти, в кино-то.

— Дура без подмесу… Грузины! — осердится он и натянет на голову лоскутное одеяло, оголяя сухие, похожие на березовые палки с шелушистой корой ноги.

А на следующий вечер они снова устраиваются рядышком на обитом железным листом сундуке перед экраном. Ей не сидится, она толкает створку и дребезгливым голосом сманивает соседку, поплевывающую напротив у ворот беззаботными семечками:

— Айда кино смотреть!

— Про че?

— Про Куташкина!

Народное средство

Вьюхов, оседлав жену, раскатывал березовой скалкой белую, будто пшеничный сочень, и смятую по краям кожу на пояснице. Жена поскуливала жалобно в подушку, сучила полными изрисованными варикозной синюхой ногами, пыталась освободиться от Вьюхова, но тот впился острыми, как кукиши, коленками в мясистые бока и, смеясь, приговаривал:

— Лежи, не дергайся. Через неделю от твоего радикулита одно название останется.

Дней через десять бабе действительно полегчало. Вьюхов, зауважав еще больше себя, наказывал:

— Да скажи своим коновалам, пусть у людей поучатся, а то закормили таблетками!

Скоро и в соседних квартирах захрустели кости и заохали недужные. А еще через неделю жену Вьюхова, распятую, как Христа, не то с переломом остистого отростка поясничного позвонка, не то с надрывом связок, увезли в больницу. Вьюхов наскреб на «огнетушитель» пенистого и шипучего вина, опорожнил без обычной радости в утробе. Посидел, задумчиво уставясь на коричневое пятнышко в стакане. Затем выудил из комода скалку, аккуратно завернул в половинку газеты и крадуче сунул, чтобы дочь не заметила, в мусорное ведро.

Беспокойная жизнь

Сижу в холодке под грушей, переполнен счастьем, как бочонок водой. Порхаю глазами с ветки на ветку, прислушиваюсь к движку неуемной пчелы. Конопля, разомлев, приснула у забора. Пугало бдит на своем посту. Соловею от умиротворения, проваливаюсь сквозь явь. И, кажется, вместо деревьев вопросы расставлены по земле. А я размахиваю топором, нажимаю на лопату. Но чем больше пластаюсь, изводя старые, заметно покосившиеся, тем больше вырастает новых — молодых и напористых…

К чему это я? А к тому, что нам, как плохому танцору, всегда что-нибудь мешает. То денег нет, маемся, где бы достать, раздобыть. То деньги есть, опять беспокойство. Хочется шикануть хорошенько, да жалко потратиться. То в правом боку покалывает, то в левом. То влюбимся, то разлюбим. Никакой передышки, без праздников и выходных изнашиваемся.

Заграничные умники говорят, что дьявол живет в человеке. Это его баловство. Выгнать, мол, его — и дело с концом. И выгоняют. Накурятся всякой гадости, напьются, порвут на себе рубахи, изувечат души, проклянут отца с матерью…

Нет, такая потеха не про нас. Пусть уж будет все по-прежнему: и денег иногда не хватает, и лишнее звякает по карманам, и тут поболит немного, и там перестанет…

А что касается беспокойства разного — на то она и жизнь. Отдохнем, еще належимся.

Как пройти на Рю Сен-Дени?

Хожу кругами. Ищу парижскую Сен-Дени. Знаю, где-то рядом. Спрашиваю — не понимают. Ругаю себя и учителей. Семь лет зубрил попеременно инглиш и дойч. А толку? Про франсе и говорить нечего. Резервуар! — вот все мое достояние.

— Как пройти на Рю Сен-Дени? — в который раз вымучиваю чудовищную фразу на помеси английского с кундравинским.

Картавит, но по-своему.

— Э-э, не добьешься, видно, — с досадой поворачиваю направо.

— Так бы и сказал, — слышу за спиной.

Удивляюсь. Женщина в коротком плюшевом пальтишке, как у моей мамы. Платок по-бабьи повязан. Мог бы сразу узнать в ней нашенскую, русскую.

— Откуда?

— Из Челябинска.

— А я из Кисловодска, — начинает размазывать слезы. — Умереть бы…

Ах, это: «Умереть бы на родной земле!» Сколько раз я слышал подобное, как молитву.

— Ну, спасибо.

— Минуточку! — догоняет. — Скажите, а нарзан еще не кончился? Бежит?

— Бежит, бежит…

Покупка

Жена дала полсотни, чтобы подыскал себе туфли. Было это накануне 8 марта. Холодно, слякотно. Около универмага топтался нетрезвый человек с крохотной собачкой за пазухой.

— Купи, мужик, а! — жалобно остановил он меня и полураспахнул телогрейку. Черный ушастый зверек затравленно смотрел круглыми, навыкат, глазами.

— Сколько?

— Семьдесят пять.

— Ск-о-о-лько?

— Японская порода, той-терьер! — заволновался человек, но великая жажда опохмелиться тут же укротила его, и он с надеждой спросил:

— А сколько дашь?

— Вот, только полста.

— Ладно, давай, — торопился он и почти вырвал деньги из рук.

Дома — взрыв эмоций. Восторг, крик, лай, слезы. Старшая прыгала до потолка, младшая пряталась в шифоньере, собачка лаяла, а жена указывала на дверь.

Наутро повалили знакомые. Жена играла роль великомученицы, а меня… Впрочем, номер этот ей не удался. Знакомые умильно разглядывали покупку, пытаясь потрогать руками, но собачка яростно рычала и упрямо лезла под диван.

Интересно, когда это было? Лет семь, наверно, назад. Мы с Кнопой топчемся у подъезда, ждем хозяйку. На скамейке покуривают пенсионеры, весело переговариваются.

— Смотри, смотри, как трясется!

— Если бы она не тряслась — давно бы замерзла.

А вот и хозяйка. Кнопа стремглав бежит навстречу, подпрыгивает, как мячик, ходит на задних лапах, исполняет акробатические номера, даже выкрикивает что-то по-своему. Их взаимоотношениям можно только позавидовать.

Мотоцикл

Горный мастер Березовского карьера Андрей Кабаков около полуночи возвращался из сыростанских гостей в Миасс. Укрываясь плащом, сквозь дождь и дрему пришпоривал железного иноходца. На повороте мотоцикл забуксовал, зауросил, и лихой наездник не совсем уверенно сошел на грешную землю, добавил газу и стал подталкивать плечом коляску. Мотоцикл поупирался немного, а потом рванул. Кабаков упал, долго боролся с длинным плащом и скользкой дорогой, а когда поднялся — удивился: ни мотоцикла, ни признаков даже…

Покружил с полчаса во тьме, помесил грязь — с тем и пошел восвояси.

Только на второй день беглец был обнаружен в километре от злополучного места. Мотоцикл налетел на пень и довольно удачно перевернулся.

Несчастный случай

Смерть Ивана Шубина сдетонировала и вызвала массовый взрыв совещаний, летучек и инструктажей. В карьер коллективно и в одиночку зачастили служивые люди, расспрашивали, перелистывали замурзанные рабочие журналы, что-то выписывали. Тут же носился «на спущенном колесе» хромой и перепуганный Ванюшин, старший инженер отдела техники безопасности, прозванный Науходоносором за привычку пересказывать начальству все, что видел и слышал.

Иван заступил во вторую смену. Сразу после отпалки, едва рассеялась пыль, обстучал молотком, как невропатолог, суставы экскаватора, бросил на гусеницу рукавицы и схоронился по нужде в ближайшем булыжняке, где и нашли его через пятнадцать минут мертвого — отравился вредными газами от сгоревшего аммонита.

Хоронили Шубина людно, пили водку и добром поминали, не зная еще, что сменный мастер Гарипов в объяснительной черным по белому указал на самовольство бригады, оказавшейся в угарном забое. Запоздалые протесты помощника погибшего машиниста и других свидетелей устного наряда, выданного сменным, истину не спасли. Наверху, видно, решили не выносить сор из избы и не связываться с Фемидой — человека все равно не вернешь.

А Гарипов вскоре осмелел, выходил у врачей какую-то справку с круглой печатью: якобы отравился во время происшествия. Размахивая важной бумагой, перебрался под крышу конторы, отвоевал новую квартиру в 27-м квартале и заездил по бесплатным путевкам в субтропики.

На этом с грустью можно и точку поставить. Прошло столько лет. Но какой-то жучок временами начинает высверливать душу. И уже, кажется, не с Шубиным произошел тот несчастный случай, а с Гариповым. Он — самый пострадавший, поскольку судьба, по моему разумению, все же более привлекательна у того, кто достойно умер, и менее у того, кто недостойно живет.

Антон Соловьев