Каменный венок — страница 19 из 48

- Да вот прибился к нам, а его напугали, он и сбежал.

- Ну что ж... Желаю успеха.

На другой день вечером я долго зря простояла на углу против пустой громады недостроенного дома, чувствовала, что подсматривает кто-то из темноты пустых проемов окон.

Борька волновался ужасно и на следующий день увязался за мной. Уговорились так, что он будет стоять с нашим Зевсом на другом углу и издалека наблюдать. Если что-нибудь со мной случится, например меня станут бить, или тащить, или еще что-нибудь, - он подымет крик и станет звать на помощь. Это, конечно, его собственная идея была, и удержать его сил не было.

Опять я стояла и ждала, ждала, пока меня зло не взяло: черт с ним, пойду опять! В карманах пальто у меня было полно свернутых газетных листов и две коробки спичек.

Я перешла через улицу и быстрыми шагами шла ко входу в подвал, когда оттуда мне навстречу вдруг стали выползать ребята.

Появился сам Вафля в каком-то бабьем капоте, засунув руки под мышки, вразвалку, с нахальной неторопливостью направился ко мне. Двое таких же красавцев шаркали опорками следом за ним поодаль, и с ними еще один, до того маленький, прямо именно обезьяненок - лохматый, черный, вертлявый.

Вафля подошел и, покачиваясь, стал было передо мной, но сейчас же попятился и отвернулся, даже глаза прижмурил, точно от жара перед открытой горячей топкой.

Я видела, что на все мои вопросы им уже обдуманы, заготовлены ответы и нет смысла его расспрашивать или уговаривать, и вдруг сказала:

- У меня к тебе одна просьба.

- Никуда я не пойду. А тебе какое дело? Чего ходишь?

Так и думала, ответ у него был до того готов, что он должен был выпалить, что приготовил, что бы я ни говорила.

- У меня. Просьба, дурак. Мне помочь. Дошло, идиотина?

От удивления он даже обернулся, поглядел мне в лицо, но поскорей отвернулся и просипел через плечо:

- Чего еще там? Придумала!

- Катя больна. Заболела, очень, понял? Ее нельзя одну оставлять, ты бы хоть зашел с ней посидеть, ну хоть денька два-три, сколько можешь, а то она одна.

- Чей-то одна?.. - он туго, как спросонья, соображал. - А Левка? Чей-то я пойду?

- Сказал! Левка маленький, на него разве можно оставлять.

- Он меня выгнал. А я теперь очень рад. Хрен его заешь!

- Никто тебя не имеет права выгнать, раз ты наш. Об этом не беспокойся. Мое дело.

Тройка подобралась поближе и слушает наш разговор. Маленький вытягивает руку и тычет мне в живот черным обезьяньим пальцем:

- Это она на дно нырять, под воду, умеет? Эта?

Вафля хмуро кивает.

- А, пес! Ей-бо, она? - хмыкает обезьяненок.

Все рассматривают меня с новым любопытством.

Борька, с Зевсом на веревочке, опасливо подходит поближе, увидев, что вокруг меня собралась целая компания.

- Зевка, черт недорезанный! Уйди, пришибу! - грубо отпихивает запрыгавшую перед ним собачонку Вафля.

Зевс хватает Вафлю за лохмотный рукав, весело треплет и рычит с тем же притворным ожесточением, с каким его отпихивает Вафля.

- Кустюм мой попортишь! - рассмеиваясь, кричит Вафля. - Зараза!

Обезьяненок садится на тротуар, жадно вопит: "Дай!", тянет к себе Зевса и кладет его лапы себе на плечи. Ни на кого не обращая внимания, он тискает его, треплет уши, гладит, ерошит шерсть на Зевсе, тычется к нему носом к носу, с самозабвенным восторгом смеется и нежно воркует сипатым голоском. Его никак не оторвать.

Это последнее в тот день, что я помню: сидящий на земле в обнимку с собакой маленький, черный человечек и его лепет: сплошная, беспробудная ласковая, ужасающая матерщина почти без единого русского слова. Его сиплый голосок, радостный до того, что мне зубами заскрипеть хочется... Взять бы этого, всех взять, увести с собой, промыть в десяти щелочных водах - а как?.. Что я могу?..

Через несколько дней Вафля украдкой прошмыгнул в подъезд и дождался меня, сидя на полу в углу на темной площадке, чтоб войти вместе в дом.

Я еще читаю по нарядам Культпросвета свои лекции-доклады в клубах, урывками бегаю на занятия в институт, но я уже остановилась. Некогда готовить новые доклады. Ведь я и прежде знала только свой маленький отрезок истории, о котором рассказывала в клубе, а что было дальше, только смутно представляла или не знала вовсе. Теперь я остановилась, а история уходила от меня все дальше, я все больше отставала. Прибежав в институт, я растерянно слышала новые имена тиранов и философов, полководцев и предателей, понимала, что пропустила решающий переворот, прозевала роковую битву, поспела как раз к разрушению города, который при мне только начинали укреплять стенами и украшать храмами и статуями, театрами и стадионами, все пропустила безвозвратно...

Дети... Они и на детей-то не похожи - слишком много поразнюхали раньше времени по грязным закоулкам пригорода. С голоду они и без меня не пропадут. Теперь уж нет. Просто вырастут хитрыми и злыми, увертливыми городскими дикарями, какими полна окраина. Это из теперешнего далека нам представляется все так стройно и ясно в прошлом: старого режима не стало, помещиков нет, на фабриках нет капиталистов, - значит, все светло, чисто и радостно, безоблачно. Но все кулаки, лабазники, нищие, проститутки, воры, налетчики, бандырши, гадалки, барахольщики, сифилитики, дезертиры всех армий, алкоголики, рыночные жулики, сводни, мальчишки-форточники, фальшивомонетчики, трактирщики, перекупщики и прочие - имя им легион, - все остались и все роют свои подземные ходы, приспосабливаясь к новой жизни, и вовсе не думают вымирать и уходить из жизни сами собой.

В те дни, когда я у них, - в доме мир. Володя тоскует, но никогда не пьян, и дети, глядя на него, изумляются, сбитые с толку, побаиваются, что я не поверю, каково тут у них бывало без меня, успокоюсь и брошу их опять.

Вафля сидит тихо и смотрит всегда в сторону. Прежде чем улыбнуться, сначала отвернется ото всех и тогда уже засмеется в угол, ко всем спиной.

Сильвестрову старую квартиру бросили, им дали две комнаты. Свободных пустых квартир в Петербурге сколько угодно - бери бумажку с печатью и поселяйся. Однажды остаюсь ночевать, после долгого недосыпа.

Просыпаюсь с ломотой в спине на маленьком диванчике, вместе с Катькой. Диванчик изящно изогнут, стеган витыми шнурами - спать на нем хуже, чем на нарах. Но нар в квартире нет, а атласные диванчики и столики, дрожащие на изогнутых тонких ножках, сохранились от прежних хозяев.

Просыпаюсь и сразу взглядом натыкаюсь на подстерегающие меня глаза. Не дыша смотрят, ждут. Увидели, что я проснулась, сползают с тахты, на которой спали все трое вповалку, потихоньку подбираются ко мне поближе, один другого лучше: лохматые, в серых солдатских подштанниках до подмышек с черными ротными штемпелями. И все - потихоньку почему-то. Точно боятся, что спугнут меня, я вспорхну и улечу в окно. Опять от них уйду...

Все это давно копится, назревает. Ночью, когда никто не слышит, Катька горячим умоляющим, потаенным шепотом, дыша и целуя меня в самое ухо, повторяет: "Саня, ну, Санечка, Сань, а Сань!.. Ну собачка, ну что тебе стоит, выходи ты за нас замуж! Вот хорошо будет... Вафлю возьмем в дети!.."

Я смотрю на этих троих лохматых мал мала меньше. Надо их постричь. Пора вставать кормить, надо с Вафлей решить... Я долго думаю, а они стоят и ждут чего-то. Нечаянно вслух выговорила последнюю мысль, с тоской, с отчаянием от чувства петли на шее:

- Ах, чтоб вам всем подохнуть!..

Они поняли, как им хотелось. В восторге подохли: заблеяли, попадали навзничь на пол, дрыгая ногами-руками, и замерли, высунув набок кончики языков, как положено подохшим.

И пример показал Борька - вот что меня поразило так, как если бы настоящий старый старичок повалился бы вдруг на пол и стал играть и баловаться по-детски.

До чего же банальная история. Да, да, да... Так оно и есть. Жаль только, что банальные раны болят ничуть не меньше всяких других.

Годы понадобились, чтоб меня усмирить, но я все-таки усмирилась, потому что незаметно стала их любить, если это так называется... Они стали моей жизнью, а куда от себя убежишь? Все равно что стараться не знать того, что уже знаешь. Я вышла в конце концов за них замуж - за всех пятерых. Правда ли было то, что он мне говорил? Правда, конечно, правда. В тот день - правда. И даже целые годы потом, пожалуй, - правда, когда он повторяя мне: ненаглядная.

Вся сила этого слова была в том, что оно все-таки жило во мне, сказанное той ночью, когда не лгут перед смертью, ночью, когда в мечущихся клубах не находящего себе места дыма еще все колебалось, не устоялось война, мир, революция, - все еще было в кипении и ничего не решилось, и мы не знали, что будет с нами завтра утром, и я, дрожа от холода, со сдавленной грудью, ждала, какая судьба мне откроется после того, как ветер разгонит этот дым, ждала, переполненная таким напряжением ожидания, таким страхом и ледяным восторгом, какой, наверное, испытывает росток, готовый прорваться к теплу из мокрой холодной земли, не зная еще, в каком мире очутится и кем он будет в этом мире сам, - эти последние часы у самого порога жизни, которые потом уже никогда не повторятся...

Они и не повторились, но слово все-таки было, и знали его только мы двое.

Какое волшебное оно было когда-то. Потом волшебства в нем осталось чуть-чуть. Бедное, потускневшее, полинявшее и до того уж запоздалое, но все-таки, мне тогда казалось, чуточку волшебное слово.

Я вслушивалась с каким-то горьким состраданием в самое это слово, когда он опять его мне повторял, и все вспоминала, каким прекрасным, молодым, полным силы и сверкающей надежды оно было, когда только родилось в ту дымную, долгую ночь на самом пороге едва забрезжившего неверным светом будущего...

На улице гремели трамваи, надрывались от чириканья, прыгали среди пешеходов захмелевшие от солнца воробьи, порывами налетал весенний ветер, какой-то не городской, а загородный, деревенский, в лужах оттаявшего снега на тротуаре ослепительно вспыхивали иглистые звездочки солнца.