евку, лежа на животе, и еду куда-то, мне отчаянно страшно, душисто и интересно это я на возу с сеном, и сверху мне видны спина и уши натужно шагающей маленькой пузатой лошадки и дуга, а кто-то идет с возом, к кому в руки уходят вожжи, а кто? Не знаю, не могу туда заглянуть, там темнота.
Нет, не это, надо другое ей рассказать, надо начать с того... но не знаю я, с чего начать, и я устала стараться думать об этом. Наверное, так никогда и не сумею даже то, что помню, передать необесцвеченным моими сегодняшними словами.
Я разжимаю руки, пускаю свои мысли брести, куда они сами хотят.
Они дорогу знают.
Нет, я не стану никому рассказывать про то, что они всегда со мной, когда меня не очень уж отвлекает шум и суета вокруг.
И всегда останутся со мной, до самой той минуты, когда начнет никнуть, мигать и гаснуть еще светящий мне сегодня костер моей последней стоянки на долгом-долгом пути и последний уголек пыхнет голубым огоньком, затлеет и утонет в теплой ночной успокоенной тьме, и я без капли страха думаю о том последнем закате, который увидят мои выцветшие, усталые глаза. Я столько видела закатов, и каждый мог оказаться последним, и всякий раз все-таки думала: идет закат, это началось приготовление к началу рассвета, и, увижу я его или нет, люди опять будут радоваться солнцу.
Катя так мирно спит и дышит, как наплакавшийся ребенок. Идет, медленно проходит ночь... Нет, все рассказывать другим я не буду, а то еще те, кто этого не испытал, покачают головой и скажут: старушка-то немножечко уж перебарщивает... Это уж ни к чему!
Зачем я стану говорить? Что тут расскажешь? Ведь я вижу их всех беспомощными и такими маленькими, дрянными и дикими, и все более мне милыми, и, наконец, такими, какими стали потом. Они стоят у меня перед глазами, совсем живые. И только звезды всего неба просвечивают сквозь их пыльные фронтовые гимнастерки.
1973