чи изменить нельзя», всегда невероятная завивка и эти всегда открытые двери… И невероятная щедрость. Всё для всех. Никому ничего не жалко. «Ну а что, Вер, на тот свет, что ли, забирать, да, Вер?!»
У Галисанны был Бобка, огромная белая лайка, нагонявший страх на всю деревню, когда он вдруг срывался с поводка. Галисанна неслась за ним по деревне с криком: «Бо-о-оби-и-и-и-ик, Бо-о-о-обик…» Жители тут же загоняли во дворы кур, подхватывали детей на руки и забегали в дома, опасливо дожидаясь, пока от какого-то смельчака долетала весть, что, мол, всё, Бобика поймали, привязали, сегодня обошлось малой кровью – всего пару кур у Советовых придушил. Сейчас Бобик уже много лет как истлел, похороненный за деревней со всеми почестями.
У Галисанны внуки Миша и Женька, которые теперь выросли из разнокалиберных мальчишек – мелкого белокурого ангела и чернявого плечистого цыганенка – в талантливого артиста и не менее талантливого повара. Маленький Мишка сидел в дождь у Галисанны на спине, на плечах. Она в штормовке, он в ветровке и маленьких резиновых сапожках. Они шли по размокшей деревенской дороге и кричали: «Же-е-е-ня-я-я-а-а, обе-е-еда-ать!» Потом, всего на пару лет позже, когда Мишка уже не мог уместиться у нее на плечах, Галисанна кричала прямо от дома, и вся деревня знала, что Мишке с Женькой пора обедать.
Как-то в выходные мы подъехали к дому, а нас поджидает у калитки Сашка Мохов. «Теть Вер, скорее пойдемте к Галисанне, там дядя Володя умирает». Мама побежала наверх, «на гору». Дядя Володя умер. Мама вернулась и плакала-плакала-плакала. Как же будет Галисанна жить без него… А Галисанна плачет до сих пор, когда его вспоминает.
Как-то летом к нам пришла Лариса, дочка Галисанны, про которую папа мой говорил всегда с придыханием; мама закрылась с ней на веранде. Ясное дело, эта закрытая дверь просто невероятно меня, тогда восьмилетнюю, притягивала. Ну что может быть за разговор между ними, что надо закрывать дверь… Лариса вышла довольная и смущенная, а мама говорила: «Смотри, тяжелое не поднимай, побереги себя и не нервничай». Это мама подтвердила Ларисе, что внутри растет ее будущий сын Мишка.
Мама всегда завидовала тому, что у Галисанны такая потрясающе красивая белая благородная седина, не надо краситься. Теперь такая же голова у Ларисы. Ей завидую я. У меня этот мамин крестьянский цвет седины: соль с перцем.
Сегодня Галисанна глухая, со слуховым аппаратом; правда, она прекрасно слышит все, что ей хочется. Галисанна в пуховом платке в летнюю жару. Галисанна стареющая, с жуткими болями в ногах, с артрозными пальцами. Галисанна, которая уже два раза полежала у меня в Центре паллиативной помощи, где стала меня называть Анной Константиновной при медсестрах и делала это с таким уважением и достоинством, что я пряталась рыдать в туалет в ее палате.
Галисанна со все еще юными голубыми глазами, привычным сиплым низким смехом. Галисанна, ставшая на старости лет очень сентиментальной, – глаза ее наполняются слезами за секунду, когда я говорю, что неясно, зачем и для кого брать ее варенье, если папы моего все равно уже нет… Галисанна, которая сначала дошла с ходунками со мной до бани и, увидев, как я отщипнула смородину от куста, твердо сказала: «Давай не ленись, подними нижнюю ветку и обери всё как следует». Галисанна, которая за столом несколько раз гоняла молодую пенсионерку Ларису в комнату за сумкой… которая у кровати, нет, которая на подоконнике, нет, которая из Москвы… И когда Лариса наконец-то принесла нужную: «Мам, эта?» – Галисанна достала оттуда аккуратную папку с фотографиями и сказала: «Смотри, Нют: вот я, видишь, вот тут мне три года, а это уже после школы, а вот это уже я, видишь, замужем, красивая какая! Да? А такой ты меня помнишь уже, наверное…»
Галисанна, которая машет мне вслед, опираясь на ходунки, а я оглядываюсь и боюсь, что больше ее не увижу…
Долюбить и доцеловать
Странная штука жизнь. Не экономьте себя. Отдавайте себя. Не жалейте себя. И берегите тех, кто рядом, хоть это и самое трудное – беречь именно тех, кто близко… Даже если кажется, что у них, у близких, всё хорошо и им ничего от вас не нужно.
Потому что сроков никто не знает и потому что мы все очень друг другу нужны. Уже сейчас. Не только на хосписной койке, но и до нее. Ведь койка эта может и не случиться, а значит, времени долюбить и доцеловать может просто не быть…
Как корабль
У меня есть сотрудница, которая одевается в одном замечательном магазине и ходит модная всегда. Я иззавидовалась вдрызг. Она мне шарфик подарила. Но я не могла на этом успокоиться. Сегодня зашла в этот магазинчик, а я давно его приметила по прекрасным витринам, и, закрыв глаза на цену, купила там платье. Очень замечательное. Оно такое свободное, бежевое, с двойным рукавом, с высокой талией, оно бесформенное, в нем приятно, оно шуршит и не мнется, то есть уже мятое, и в нем можно сидеть, поджав ноги.
Я шла домой и радовалась, что вот бывает же модная одежда, которая и «дамам в теле» не жмет, идет, видно, что качественная и при этом демократичная. Мужа дома не оказалось. Был папа. Он любит дам, наряды, умеет говорить приятное. Я для него надеваю платье, выбираю правильные туфли и колготки, бусы тяжелые коралловые – и выхожу в гостиную.
Он говорит: «Да… И что, сильно дорого? Ты, – говорит, – в нем похожа на бабу на чайнике из ансамбля “Березка”. Стилизация под русскую деревню, что ли? Это в Измайлове, что ли, купила? Там еще матрешек и гжель продают? Как – шведское? Ну ты в зеркало-то посмотри! Нет, не смотри. Ты расстроишься. Ты в нем огромная, как корабль. Ну чего ты расстраиваешься? Ну подожди, не снимай, пусть Илья посмотрит. Надеюсь, ему не понравится… Не, все же снимай давай, нельзя так тебе ходить, какой-то халат шведский. И бусы не спасают, тут туфли эти не решают ничего, тут ощущение бесконечности только. Да. Снимай».
Короче, даже боюсь надевать при Илье. Вешаться пойду. Прямо в этом платье. Оно мне очень нравится…
31 Декабря
Нет сил на итоги года. Итоги будут потом, когда высплюсь. А сегодня только опустошенность, усталость и благодарность. Благодарность за то, что 31 декабря наконец-то наступило. Завтра проснемся поздно, за окном будет мягкий снег, елочка в дневном свете сверкать будет устало и блекло, собака будет беспокойно лизать лицо и требовать выхода наружу, будет поздний ленивый пижамный завтрак, и год начнется снова… как всегда… Еще один сложный и нескучный год, который запомнится нам, как и все предыдущие, чередой бед и побед, болезней и радостей, надежд и разочарований. Просто еще один год.
Днем я успела зайти в хоспис. Там жизнь сегодня напряжена до предела. Стайки родственников, вереница волонтеров, забирающих со склада последние подарки для пациентов; собака-терапевт, ошалело-уставшая, лежит на диване в холле с растерянными глазами; презрительно покинувший холл любимый наш хосписный кот Филя; особенно энергичная перед Новым годом, но все же профессионально-спокойная смена. В хосписе Новый год не очередной, а последний. Самый что ни на есть последний. Поэтому каждая минута там осязаема, весома, словно в церкви.
Несколько пациентов в холле, с ними за руку родственники, рядом суетятся медсестрички, хлопочут волонтеры, мой приход никого не напрягает. Одна тоненькая, маленькая и седенькая, как старый гном, бабушка узнаёт меня и говорит: «Я вас знаю, вы тут директор, по телевизору вас видела». Протягивает мне руку, и мы с ней стукаемся лбами: я тянусь поцеловать ее руку, а она – мою. Смеемся.
Рядом на кровати лежит еще одна дама. Наша любимица. Ворчливо спрашивает у медсестры:
– А ты, Зоя, принесла мне что-нибудь вкусненькое, домашнее, а, ленивица?
Потом видит меня и недовольно заявляет:
– Господь отправил свою небесную бухгалтерию в отпуск, отказался меня вчера прибирать, а я уж совсем готова была. Все ногти посинели, дышать не могла. Да мне уж пора, пора. Нет сил больше, замучила я тут всех. И жить-то мне неохота, но ваши молодцы откачали меня вчера, спасибо им до земли.
– Так неохота, – говорю, – или спасибо? Вы уж определитесь!
– Жить, – говорит, – неохота, а пожить бы еще можно…
Оглядываюсь и вижу пожилого мужчину. Его из палаты в холл везут на кровати медсёстры. Погулять. Из-под одеяла немного выглядывают аккуратные, ухоженные хосписными санитарочками и накремленные пальцы правой ноги. Я нежно прикасаюсь к ноге, перевожу взгляд на его лицо: он плачет. Слезы стекают по обеим щекам на подушку. Красивый профиль, тонкий нос, большой тонкогубый рот, короткий военный ежик на голове.
Люблю таких аккуратных красивых мужчин. Он плачет: не могу больше, не могу, так устал, сил больше нет, не могу… И текут-текут слезы. За руку его держит дочь. Тоже очень красивая, тонкая, полногрудая, нежная-нежная. И немного растерянная. Я глажу его волосы, вытираю его слезы, словно ребенку, протягиваю салфетки дочери.
– Нету, – говорю, – сил ни на какой праздник, да?
– Нету, – отвечает он. – Я дома́ строил, я всю жизнь строил дома для людей. Так хочется, чтобы остались после меня эти дома. Для людей.
Дочка говорит:
– Папа полковник.
– Это видно, – говорю я, – даже в кровати полковничья осанка и выправка.
– Папа суровый, – говорит она, плачет и смотрит на папины слезы.
– Не могу я не плакать, простите меня, нету сил, – говорит суровый полковник.
Стоим по обе стороны от кровати, предновогодняя суета отступает, мы держим его за руки и плачем с ним вместе, и улыбаемся ему, и ничего не говорим, ничего не обещаем, просто плачем, держим его руки в своих и вытираем ему слезы еще до того, как они скатятся со щек на подушку…
Как же мне тоже вместе с полковником хочется, чтобы построенные им дома стояли бы долго-предолго и люди, живущие в них, жили бы счастливо…
Больше ничего в этот момент не хочется.
…Кто-нибудь утром сегодня совсем не проснется,