Когда мы снова выходим на эту улочку через час, у входа трио играет джаз, а прохожие танцуют очень расслабленно, парами, и те, кто подальше, у перекрестка, тоже пританцовывают, а напротив музыкантов чудный цветочный магазин с разноцветными фрезиями, мамиными любимыми, в витрине. И конечно, я опять ее вспоминаю, как бы ей тут понравилось и как она легко и притягательно для папиных глаз начала бы сейчас пританцовывать ее любимый джаз… и как просто купила бы фрезии, не думая о сдаче и о том, что она тут на три дня всего, а они завянут, и в тысячный уже раз поражаюсь ее умению расслабляться и радоваться мелочам, умению, которое передалось моей сестре Маше и обошло стороной меня.
И конечно, подступают слезы, и через них я вижу, как одна из танцующих барышень подходит к музыкантам и поет:
С пользой прожить этот день
Мы с сыном Мишкой в Новый год ходили кормить бездомных. Нам нужно было как-то с пользой прожить тот день, потому что не было морального права на праздник. Я потратила свою премию на покупки, и мы собрали шестьдесят пакетов: тушенка, сахар, чай, кофе, доширак, сосиски, пригоршня конфет, набор одноразовых столовых приборов, пачка влажных салфеток, пачка сигарет и зажигалка, набор лекарств и лейкопластырь. Не успели купить химические грелки. Ну и порадовались, что вроде ночь была не холодная…
Мы думали, на Чистых прудах бездомных будет около пятидесяти человек, а было больше сотни. И на всех наших мешков не хватило. Но главное, несмотря на относительно теплую погоду, люди больше всего хотели горячего крепкого чая с сахаром. И все-все были замерзшие, с красными, плохо чувствующими кипяток пальцами, с одеревеневшими ногами. Мы за час раздачи наборов замерзли, а они так живут… Так что «теплая новогодняя ночь» – условное понятие.
Один из мужчин, получивших от нас с Мишей набор к Новому году, в ответ на вопрос о том, как его зовут, сказал: «Богдан я, но разве это важно? Все мы дети Божьи. Спасибо, что приучаете сына видеть в нас людей, а не бомжей…»
День рождения хосписа
Пятнадцать лет одному из хосписов. Пациенты, сотрудники, волонтеры, родственники, руководители других хосписов – все вместе отмечают эту серьезную дату. Двери открыты, столы накрыты, пациенты вывезены гулять на кроватях в большой сад, они в микрофон читают стихи и благодарят медсестер, собаки-терапевты наконец-то работают не в палатах, а на воздухе, солнце светит, дождь стороной прошел…
Хоспис – это про жизнь. Представляете, идете вы уныло от метро в хоспис бабушку свою навестить, после пробок и давки в метро подходите к зданию, проходите через холл, медсестра жестом указывает вам на двери во дворик: да, ваша бабушка там, идите. И она в саду, с гостями, у накрытого стола, под светлым шатром, с вином, подставляет плечи солнцу…
Сижу и слушаю
Совсем глухая Лидия Матвеевна. Слуховой аппарат подобрать не удалось. Она не слышит, но говорит много и громко. Сижу и слушаю ее историю. Рассказывает она, как и многие старики в конце жизни, только про то, что ее тревожит. Вот первый раз тебя видит, но сразу про свое больное: как убили на войне отца, как погиб на той же войне старший брат, как ей нужно было помогать маме, но совсем было неохота… кается… и плачет.
На тумбочке блокнотик и карандаш. Там медсестры пишут Лидии Матвеевне записки. И столько в этих записках заботы и неравнодушия – до слез…
Три недели
Каждый Новый год и Рождество, хоть вроде всё те же триста шестьдесят пять дней, проносятся мимо все быстрее, каждое следующее 31 декабря и 7 января – приходят раньше, чем предыдущие, несделанных дел накапливается все больше, и все меньше времени остается на главное – на тех, кому я по-настоящему дорога, на тех, кому нужна я как я…
Нет времени на то, чтобы просто вместе смотреть кино, вместе болтать, вместе макать черный хлеб в масло от селедки, сидя в прокуренной кухне. Нет времени на поговорить, на обсудить, на вместе почитать перед сном и поделиться прочитанным. Нет времени жить…
Я хочу притормозить и цепляюсь за свой Новый год. Цепляюсь за живую елку, которая должна быть до потолка, и нарядить ее надо с мамой 29 декабря, а разобрать 21 января. И на елке обязательно должны быть вот эти фонарики, и наплевать, что детям нравятся те дурацкие мигалки, я хочу эти, вот эти, с острыми колючими лампочками, именно они останавливают время. И я цепляюсь за бархатную красную скатерть. Старую, привезенную еще дедом Васей из поверженной Германии темно-красную скатерть с золотистыми розами. Это моя новогодняя скатерть.
Она всегда, всю мою жизнь лежала на этом столе с 29 декабря по 21 января – это день рождения бабушки Муси, когда в дом снова, впервые в новом году, приходили гости, но тут главной была уже не елка, а бабушка; потом скатерть надо было свернуть и убрать до следующего года, а елку разобрать и вынести во двор, где стояли уже такие же, как она, облезлые, страшненькие, без иголок, сироты в остатках развевающегося на холодном ветру серебристого дождя.
И я цепляюсь за эти бокалы, высокие, тяжелые, хрустальные, неудобные и неустойчивые бокалы для шампанского, про которые бабушка говорила моей маме: «Вера, детям в эти не наливай, разобьют…» Я цепляюсь за оливье и мандарины, за заворачивание подарков. И каждый год в Новый год эта скатерть, и елка, и бокалы возвращают мне меня, бабушку и дедушку, маму и папу, возвращают мне другой ход времени.
Каждый раз надеюсь удержать в эти три недели с 29 декабря по 21 января побольше тепла из прошлых лет, когда я была маленькой и беззащитной, а за столом, накрытым красной бархатной скатертью с золотыми розами, собирались те, кто составлял мою жизнь и был моей крепостью, а не те, для кого крепостью стала я. Я цепляюсь, но время не замедляется…
Я сижу с планшетом за столом, на котором лежит эта красная скатерть. Этот стол был куплен по случаю мамой в какой-то знаменитой московской мебельной комиссионке – потрясающий стол, раздвижной, сороконожка, уникальный механизм – кто только за ним не сидел… И сегодня снова на нем красная бархатная немецкая скатерть с золотыми розами, и бокалы, всего три, остальные побились без бабушки… И рядом живая елка.
И снова, пусть совсем ненадолго, они останавливают мое время. На какие-то недолгие мгновения, на те самые фантики. Стол, скатерть, бокалы, елка и оливье приносят уверенность в том, что завтра, и послезавтра, и послепослезавтра все можно будет поправить, что вообще ничего непоправимого в жизни нет…
Смысл жизни
Когда мне было лет тринадцать, я спросила папу, в чем смысл жизни. Я ждала исчерпывающего и ясного ответа: папа всегда все говорил правильно, и это был вопрос, о котором он не мог не задумываться. И папа почему-то ответил: смысл в том, чтобы просто жить, просыпаться каждое утро и жить…
Мне было обидно: он что, считает, что я маленькая еще? Что я честного, серьезного ответа не пойму?
И чем больше проходит лет, чем старше я становлюсь, чем труднее все проходящие годы, чем больше в них потерь и чем меньше надежд возлагаешь на год грядущий, тем лучше я понимаю, что папа, конечно, был прав: надо просто жить, каждый день, каждый месяц и каждый год…
Только тепло и свет
Лёвка – мой радар. Он чувствует меня и мое настроение, когда я еще даже не дошла до дома. Он знает, когда надо обнять, когда надо предложить чаю, когда надо вообще не трогать и когда можно потроллить и поржать. Он все еще каждый раз удивляется человеческой нечестности или непорядочности. Он живет в своем темпе, среди вымышленных персонажей какого-то своего мира, погруженный туда так глубоко, что порой жизнь семьи просто проходит мимо. И он не замечает ни ссор, ни гостей, ни грядущих планов, он часто вызывает у нас всех раздражение своим вечным «отсутствием», тем, что его надо отдельно позвать, попросить, чтобы вернуть на землю. Он живет, совершенно не приспосабливаясь к нашему миру, полному правил, которые нужны нам всем, чтобы не свернуть с пути.
Лёвке не нужны эти правила, так как он не свернет. Никогда. У Лёвки внутреннее чутье на хорошее и плохое, у него генетическая порядочность и мудрость и генетическая доброта. Он появился на свет, деликатно пересидев внутри новогоднюю ночь и роддомовскую пьянку первого числа, и теперь уже превратился в большелапого сутулого юношу, который бреется, у которого смешно ломается голос, который не понимает перемен своего настроения и недоумевает, как это один и тот же младший брат может вызывать такое раздражение и такую нежность за шестьдесят секунд.
Лёвка все эти годы делает нас всех лучше, потому что от него исходят только тепло и свет.
Всё сделано для человека
Я возвращаюсь из очередной рабочей поездки в Израиль. В аэропорту имени Бен-Гуриона стою в длинной и шумной очереди, где бегают примерно на уровне моих колен одинаково глазастые симпатичные темноволосые маленькие мальчики и девочки, а за ними почти не приглядывают такие же глазастые и симпатичные, но грустные и спокойные многодетные (и многие из них уже снова немного беременные) хасидские женщины в красиво замотанных вокруг головы платках; в отдалении стоят папы в шляпах, с аккуратно закрученными ухоженными пейсами и со свисающими с поясов цицит[8], похожими на спагетти.
Со мной рядом в очереди большая семья. Я никак не пойму: они едут отсюда домой или, наоборот, дом у них тут, на Святой земле, и они как раз собрались куда-то из дому. Три поколения: бабушка с дедушкой, мама с папой и четверо головастых розовощеких малышей. Говорят все по-русски, но старшие так, словно живут в Жмеринке; средние выглядят вроде бы вполне по-московски, одеты довольно дорого, но типа без претензий, в дорогу. Дети дергают бесконечно терпеливую и довольно молодую еще бабушку, лет шестидесяти: то писать, то поднять игрушку, то пить, то на ручки, то упал, то ударился. А она достает бутылочку одному, вытирает рот другому, наклоняется поднять с пола и поцеловать в коленку третьего, а потом выясняет у самого маленького ворчуна, чем его порадовать. Огурчик? Нет? Помидорчик? Тоже нет? А что? Что моему сердечку дать? Чем моего лучшенького порадовать? Яблочко? Тертое яблочко не будешь? А курочку? Не будешь курочку? А как же мне быть, если ты ничего не будешь?!