Камера смертников. Последние минуты — страница 17 из 34

Еще Ресендес был очень противный. Когда журналисты угощали его «Кока-колой» – он желал именно «Кока-колу», не «Пепси», – Ресендес требовал, чтобы его сфотографировали с этим напитком. Я все думала: «Может, он ждет предложений от рекламодателя: заключенные-смертники выбирают “Кока-колу” – или вроде того? Нет, Ресендес, не дождешься!»

А еще он продавал на «Ибее» обрезки своих ногтей. Самое удивительное, что их покупали – оказывается, существуют люди, готовые заплатить 200 долларов за пакетик с ногтями серийного убийцы! В мэрии Хьюстона был один сотрудник, боровшийся против подобного коллекционирования; он сообщил мне про этот отвратительный бизнес, и мы положили ему конец. В то Рождество некоторые коллекционеры остались без подарков.

Ресендес пытался со мной флиртовать. Он сказал, что любит, когда я в красном, – и я больше не надевала красного. Однажды журналист решил купить ему гостинец, и я спросила Ресендеса, чего ему хочется. Он ответил: «Что угодно, – если оно такое же аппетитное, как вы». Я сказала: «Знаете что? Это уже слишком». И повесила трубку, а он смеялся по ту сторону стекла. Даже за миллион долларов не согласилась бы оказаться с ним в одной комнате, потому что он запросто мог меня убить.

Перед интервью я немного поговорила с Ресендесом. Он сказал, что каждый раз, как меня видит, я становлюсь все красивее. Спасибо тебе, серийный убийца…

Мишель. Заметки в отделении смертников, 20 февраля 2002 года

Я понимаю, почему заключенным нравилось со мной разговаривать, – ведь в отделении смертников они редко видят женщин. Был один заключенный, который не знал английского; он говорил по-испански, да еще на каком-то сленге, и я даже не понимала, о чем он ведет речь. Кто знает, может, он обещал разыскать моих родных и всех убить, – а я тем временем ему улыбалась и кивала.

Позже он мной слегка увлекся, мастерил разные ожерелья и передавал мне. Одно из них было с распятием – крест с фигуркой Иисуса, и еще было сердечко с моими инициалами. Я перестала с ним общаться. Нужно сказать, хотя некоторые заключенные-мужчины и вели себя на грани флирта, но, как правило, не забывались. Мы просто болтали о всякой всячине.

Один заключенный, молодой и симпатичный латиноамериканец, признал себя виновным; я спросила: «Значит, вы и вправду это сделали?» Он засмеялся и сказал: «Да, не могут же все быть невиновными!» Такой забавный.

Другой заключенный как-то сказал, широко улыбаясь: «А вы, я слышал, вредная!» Наверное, кто-то видел, как я выгоняла немецких телевизионщиков, нарушивших правила съемки. Оператор продолжал работать, хотя получил уже три предупреждения, и я позвала охранника. Тот вытащил микрофон из камеры заключенного, которого они хотели снимать, и прогнал съемочную группу. Как часто говаривал Фицджеральд: «Европейские журналисты хорошо знают английский, лишь слова “нельзя” не понимают». Журналистка чуть не расплакалась, и пошла молва, что я вредина, которая доводит людей до слез. Заключенные – как старые бабки, им бы только посплетничать.

Один заключенный прослышал, что я – гот. У меня и вправду черные волосы, и помадой я пользовалась темной, а светлую одежду в тюрьме носить не полагается – посадишь пятно, и выйдет конфуз перед заключенными. И все же готом я никогда не была. Меня эта новость просто убила.

Родольфо Эрнандес в 1985 году перевозил из Мексики пятерых нелегальных эмигрантов. Он ограбил их и обстрелял, причем одного убил. В отделении смертников он заболел диабетом, и ему ампутировали ногу. Он потребовал протез, потому что хотел идти на смерть «по-человечески», но над ним только посмеялись: удовольствие слишком дорогое, да и обойтись можно. Мы с Ларри предали эту историю гласности. Думали, так будет лучше, и не понимали, почему у тюремного начальства неразумный подход к подобным вопросам.

Стоило ли проявлять сочувствие к желанию заключенного? Возможно, нет – ведь он был убийца. Но таких старых заключенных, просидевших в отделении смертников много лет, я обычно жалела. Дело, наверное, в том, что эти люди, изможденные, серые, очень мало походили на фотографии в своих уголовных делах. Они были уже не те глупые юнцы, которые совершали преступления. А может, сочувствие к Эрнандесу означало, что мой «чемоданчик» переполняется.

В день казни к Эрнандесу пришли журналисты, и пришли из полиции, поскольку он знал кое-какие подробности еще не раскрытых убийств. Во время интервью адвокатам присутствовать не полагается, но адвокат Эрнандеса выйти отказалась – не хотела, чтобы он в чем-либо признавался. Надеялась, видимо, в последний момент его вытащить. Я велела ей уйти; она сначала спорила, потом все же выскочила, бросив Эрнандесу: «Ни слова!»

Стоило ей выйти, как он выразил желание поговорить с полицией. Он долго рассказывал о других убийствах, которые совершал за деньги, и пришлось даже отложить казнь, чтобы он успел сообщить все подробности. Позже Эрнандес поблагодарил меня за то, что я выставила его адвоката, – он был рад облегчить совесть.

В первый день, назначенный для казни, он так волновался, что не мог есть, но в повторный и окончательный день казни Эрнандеса словно подменили. Он был совершенно спокоен и готов к смерти: ничто его больше не тяготило. «Сегодня вы можете есть?» – спросила я. Он ответил: «Да, теперь я знаю, что поступил правильно».

Эрнандес так и остался без протеза. Огласка сделала свое дело, и администрация пошла на уступки, однако носить протез он не смог из-за серьезной стафилококковой инфекции.

В день казни я разговаривала с Эрнандесом по-испански, и он сказал, что я похожа на его дочь. Он протянул мне руку, и я замерла.

Годом раньше к заключенному по имени Хуан Сория пришел старик-капеллан. Сория попросил его помолиться вместе. Капеллан протянул руку в окошечко для передачи еды, и заключенный схватил ее, потянул в камеру и при этом сломал. Потом он обмотал запястье простыней, привязал другой ее конец к кровати и двумя лезвиями стал отрезать капеллану кисть. Тому пришлось нелегко; чтобы его освободить, охрана была вынуждена применить газ.

И вот Эрнандес протягивает мне руку, а кругом стоят охранники, и я подумала: «Господи, ведь они каждый мой шаг судят…» Я чуть просунула руку сквозь решетку, и он ее пожал. Во всяком случае, пальцы пожал. Он – единственный заключенный, к которому я прикасалась.

Я, конечно, боялась, что обо мне плохо подумают, но все же чуточку больше я боялась стафилококковой инфекции и остаток дня провела, отмывая пальцы.

Он посмотрел на меня, и в голосе у него было столько чувства, и в глазах, кажется, стояли слезы. Он сказал: «Сегодня вы меня убьете». Я ответила: «Эту часть работы я ненавижу. Я ведь всего лишь пресс-представитель… Мне такое радости не приносит. Даже представить страшно, что вы сейчас чувствуете».

Он смотрел, словно спрашивая: «Почему ты уходишь?»

Но мне нужно было идти.

Заметки Мишель о казни Дэниэла Эрла Рено, 13 июня 2002 года

Глава 7. Посмотрите получше

Правительство страны, в которой живет Наполеон Бизли, собирается казнить его 15 августа 2001 года за убийство, совершенное им в семнадцатилетнем возрасте. Живи он в Китае, Йемене, Кыргызстане, Кении, России[26], Индонезии, Японии [на Кубе, в Сингапуре, Гватемале, Камеруне, Сирии – почти в любой стране, где сохраняется смертная казнь, – Наполеон Бизли не противился бы своей судьбе. Но он живет – и ему назначен день смерти – в Соединенных Штатах Америки].

Организация «Международная амнистия»

Слова кажутся убогими, если пытаешься описать, что испытываешь, когда в твоем присутствии убивают мужа, когда твой отец вырван из твоей жизни. Ужас, мука, пустота, отчаяние, хаос, потерянность. Чувство, будто твоя жизнь отныне бессмысленна. Такие преступления, как это, жертвой которого стала моя семья, нестерпимы в любом обществе, называющем себя не только свободным, но даже цивилизованным.

Майкл Латтиг, сын Джона Латтига, убитого Наполеоном Бизли

Наполеон Бизли все же забил мяч одним ударом – в последнюю минуту решением техасского апелляционного суда он получил отсрочку казни. Однако в апреле 2002 года (он провел в отделении смертников семь лет) ему опять назначили дату – в следующем месяце. Я разговаривала с ним много раз, поскольку брала интервью для «Хантсвилл айтем». Наполеон – яркий пример для темы о казнях несовершеннолетних, и многие СМИ желали рассказать о нем. Потом, работая в тюремной системе, я узнала Наполеона в другом свете. Мы вышли из одной социальной среды, почти ровесники, и потому хорошо друг друга понимали. Он был веселый, часто шутил. Однажды спросил, чем я занимаюсь. Я рассказала, и он заметил: «Смотреть на казни? Классное дерьмо!» Я записала его слова, – они мне показались забавными.

В отделении смертников были и другие заключенные, искренне сожалевшие о своих преступлениях; многие из них вообще не собирались убивать. Они же не полные психопаты, чтобы в один прекрасный день вдруг решить: а убью-ка я кого-нибудь. Иногда преступник хочет просто дом обокрасть или ограбить человека, – а кончается это убийством. Но Наполеон и среди раскаявшихся стоял особняком. На мой взгляд, будь у него шанс выжить, он не только не совершал бы новых преступлений, но даже стал бы полезным членом общества. Он мог сделать что-то выдающееся.

Когда решается, признать ли человека виновным в тяжком убийстве (за которое полагается смертная казнь), основной вопрос, стоящий перед присяжными, таков: «Будет ли преступник опасен и в дальнейшем?» Думаю, в случае Наполеона присяжные ошиблись. Хотя, с другой стороны, глядя на него, не верилось, что он способен на преступление, которое уже совершил, поэтому я отчасти их понимаю.

Кажется, на всех, кто с ним общался, Наполеон производил хорошее впечатление. Он нравился и другим заключенным, и охранникам, и репортерам. Все знали, что он виновен, но многим, думаю, хотелось, чтобы он опять получил отсрочку или замену высшей меры на пожизненное. Джеффри Даути, сидевший в ближайшей камере, переживал из-за участи своего соседа. «Наполеон еще и жизни-то не научился, а уже пора учиться смерти». Я тоже за него болела, хотя испытывала при этом чувство вины. Отношение к нему у меня было двойственное. Легко мне говорить, что он просто попал в плохую компанию, сделал глупость, но если, мол, дать ему