В то время у меня уже начался душевный разлад, но я еще поддерживала свой образ сильной личности. Посмеивалась над людьми, которые сильно переживали во время казней, в том числе и над одним репортером из «Хьюстон кроникл». Она писала, что это самое ужасное зрелище в ее жизни, и после него ей пришлось лечиться.
«Господи, – думала я, – журналистка называется, не может осветить простое событие, а ведь должна делать это без всякой истерики. Детский сад!»
Я действительно презирала таких людей. Конечно, с моей стороны тут не обошлось без некоторого снобизма – я, мол, женщина, и могу все переносить спокойно; я круче, чем те журналистки, которые сразу бегут в туалет выплакаться. В Департаменте в основном работали мужчины, и на казнях я, как правило, была единственной женщиной. Нас принято считать слабыми, и я старалась убедить коллег, что есть исключения.
Трудности с моим повышением опять же доказывали: женщине, чтобы завоевать признание, нужно работать много больше, чем мужчине на такой же должности, притом платить мне столько же, сколько платили мужчинам, никто не собирался.
Одна газета напечатала материал о зарплатах пресс-представителей учреждений штата: оказалось, самые низкооплачиваемые сотрудники – я и еще одна женщина из Департамента общественной безопасности. А ведь мой Департамент – это 38 000 сотрудников, 75 000 условно-досрочно освобожденных и 150 000 заключенных, и мне приходилось общаться с прессой от имени такого количества людей. А получала я меньше, чем пресс-представитель Комиссии по делам молодежи – тюремной системы для юных правонарушителей. Причем он как-то заявил, что не может сообщать все мелкие подробности, и часто игнорировал запросы журналистов. Мои начальники все это отлично знали, но ни черта не хотели менять. Думаю, они считали себя очень продвинутыми уже потому, что вообще приняли меня на работу.
Не могу даже рассказать, сколько я наслушалась неуместных комментариев, пока работала в Департаменте; некоторых сотрудников-мужчин я опасалась больше, чем заключенных. Однажды мы ехали с коллегой из одной тюрьмы в другую, и я пожаловалась на головную боль; он начал массировать мне затылок. Вместо «Какого черта?!» я, смутившись, пробормотала: «Спасибо, все-все, мне уже лучше». Подобное случилось дважды, и я жалею, что не дала ему должный отпор. Как-то раз мы с одним начальником тюрьмы, беседуя, шли по коридору, и когда проходили мимо пустой камеры, где лежали матрасы, он вдруг остановился и спросил: «Как насчет взять матрас и покувыркаться?» Он был неплохой человек, и я просто рассмеялась. Не хотелось показаться занудой, которая злится на «безобидные шутки», но подумала: «А ведь я могу моментально лишить тебя работы…» Хотя, опять же, вероятнее всего, не могла.
На собраниях мужчины, здороваясь, всегда меня обнимали. Мне вовсе не хотелось со всеми обниматься. Почему они не могли ограничиться рукопожатием, как друг с другом? Все это меня страшно злило, но я не роптала на судьбу, молча играла свою роль – иначе долго бы я там не продержалась.
Моего нового начальника репортеры вскоре прозвали «Без комментариев», потому что он просто не хотел с ними разговаривать. По тюрьмам он не ездил и, получается, отстранился от дела – ведь репортеры бывали именно в тюрьмах. И им не очень-то нравилось получать отписки по электронке. Он с головой ушел в административные дела, вопросы бюджета (который принимался только раз в два года). Я занималась организацией интервью в отделениях смертников, в женском – по вторникам, в мужском – по средам. Журналисты стали напрямую спрашивать, чем занимается мой начальник. Жалобы на него дошли уже до канцелярии губернатора, и на каком-то мероприятии Брэд Ливингстон, новый исполнительный директор Департамента, спросил у меня: «Что вы думаете о своем новом руководителе?» – «Ничего не думаю, он пустое место». В конце концов Брэд вызвал его к себе в кабинет и посоветовал быть поэнергичнее, а когда тот не послушался, его перевели в другой департамент.
Помню, я одевалась дома, и вдруг звонит Брэд, просит приехать к 08:15. Я подумала, мне будет нагоняй, а меня назначили исполняющим обязанности начальника.
Несколько месяцев я руководила отделом по связям с общественностью без дополнительной платы, без какой-либо помощи, и это означало полную боевую готовность – круглосуточно и без выходных. В пять я приходила домой, но журналисты еще вовсю работали, и все вечера я проводила у телефона. В 2004 году я ждала ребенка и, сидя на УЗИ, говорила по сотовому с начальником тюрьмы, решала какие-то проблемы. На мое тридцатилетие муж устроил вечеринку-сюрприз, а мне пришлось все время бегать отвечать на письма по электронке. Вот такая у меня была жизнь – то пикает почтовая программа: пришло письмо, то звякает телефон: пришла эсэмэска. В основном текущие вопросы, но иногда и сообщения о разных чрезвычайных событиях – ранили надзирателя, заключенный покончил с собой, кто-то совершил побег.
Одна-две попытки побега делались каждый год – та еще нервотрепка: днем ведь никто не бежит, бегут среди ночи. И вот мне звонят и говорят: «цифры не сходятся». Иными словами, при пересчете заключенных кого-то недосчитались. Я немедленно сообщала СМИ, потому что обнародовать информацию следовало как можно скорее. Если сбежавший кого-нибудь убьет, нам обязательно отзовется. Такое однажды случилось: мы не успели сообщить о побеге, а беглец вломился в ближайший дом, убил хозяина и забрал машину.
Если побег происходил, скажем, в Амарилло, мне полагалось разослать информацию во все местные СМИ, передать им описание и фотографию преступника.
Выступление перед журналистами не ограничивалось собственно выступлением, следовало еще подготовить площадку. Нельзя позволять журналистам бродить по всей тюрьме, снимая что можно и чего нельзя, поэтому я должна была приехать, найти для них подходящее место и постоянно держать в курсе дела, чтобы они не начали сочинять сами.
Однажды произошел побег в Сан-Антонио, и мне пришлось поехать туда прямо с заседания в Остине. Среди ночи я отыскала круглосуточный супермаркет, купила подушку, смену одежды, – дело было в разгар лета, – и спала прямо в машине.
Когда приближался ураган, все тюрьмы на побережье полагалось эвакуировать, и, значит, мне приходилось дежурить в командном центре в Хантсвилле, занимаясь медиаоповещением, а руководство тем временем разрабатывало стратегию перевозки тысяч заключенных в безопасное место.
Не работа, а беспощадная гонка.
Месяцев через пять меня наконец утвердили в должности, и я стала первой женщиной – начальником отдела по связям с общественностью в Департаменте уголовного судопроизводства. Я сразу подумала: «Здорово, неужели я теперь смогу нанять помощника? И буду больше получать?»
Удачи тебе в разборках с политиканами и медиамусорщиками по поводу «убиваете людей, как собак». Пошли они все к черту! Кстати, нашел отличную цитату, последние слова Х. Богарта: «Не стоило мне переключаться со скотча на мартини».
ТЕДНС (Твой единственный друг на свете)
Когда я носила ребенка, казни перестали быть абстрактным явлением, теперь они затрагивали меня лично. Я читала, что уже в материнском чреве ребенок все слышит, – поэтому некоторые стараются во время беременности слушать музыку или учить ребенка иностранным языкам. А я стала бояться, что у меня малыш будет слушать последние слова осужденных, их жалкие извинения, отчаянные выкрики о невиновности, всхлипывания и хрипы. У меня появились суеверные страхи, что злобный дух осужденного, покидая его тело, может войти в моего ребенка, и он родится порочным. Я видела подобное в каком-то фильме Дензела Вашингтона, и теперь мне это казалось возможным.
Фрэнсис Ньютон, приговоренная к смерти за убийство мужа и двоих детей, – причем младшей дочери не исполнилось и двух лет, – часто интересовалась моей беременностью. Она спрашивала так мило и вежливо, но мне делалось не по себе. Я все время думала: «У тебя был свой ребенок, и ты его убила, зачем спрашивать про моего?»
Я вообще стала пугливой, боялась, например, что какой-нибудь заключенный ударит меня в живот; они могли ткнуть надзирателя – без всякой причины. В октябре 2004 года заключенный общего отделения тюрьмы Конналли задушил на складе сотрудницу тюрьмы. Он работал в административно-хозяйственном блоке и мог пересекаться с персоналом, а взяли его туда, поскольку у него было хорошее дисциплинарное досье. Однажды в тюрьме Полунски я зашла в комнату персонала и вдруг подумала: а ведь я могу запросто наткнуться на заключенного.
Мои страхи прошли путь от естественных опасений до настоящей паранойи, но эта паранойя опиралась на реалии моей работы.
В 2004 году мне делали операцию, и когда начали давать наркоз, я стала бормотать о казнях: «Вы не понимаете, я видела, как умирают. Именно так все и происходит, и они уже не просыпаются…»
Когда в 2005 году родилась моя дочь, доктор взял ее, молчащую, на руки. Тишина длилась, наверное, секунд пять, но мне они показались вечностью. Меня переполнял настоящий ужас, мой мир едва не рухнул. А потом она закричала. С той поры тишина, наступавшая к камере смерти после действия препаратов, когда доктор ждал за стеной, – та тишина стала для меня пыткой. Теперь-то я понимала: для близких казненного она воцарилась навечно. Отныне я старалась быть с той стороны, где находились родственники жертвы. Говорила, что так мне удобнее выходить первой, – нужно, мол, скорее забрать запись последнего слова и передать журналистам, – а на самом деле мне просто не хотелось лишний раз впитывать чью-то безграничную скорбь.
Я и раньше жалела матерей тех, кого казнят, как, например, мать Рики Макгинна, а теперь я сама стала матерью, и мои чувства обострились. Я вообще не понимала, как могут несчастные матери стоять и смотреть на смерть своих сыновей. Даже отдаленно не представляю, что они переживали. Один заключенный не хотел, чтобы его мать смотрела на казнь, а она заявила: «Я видела, как ты пришел в мир, и увижу, как ты уходишь». У меня дома был маленький ребенок, ради которого я все бы отдала, а эти женщины смотрели, как умирают их дети. Я вдруг стала бояться казней.