Камера смертников — страница 25 из 49

Страх разоблачения немцами всегда заставлял Дмитрия Степановича быть предельно осторожным, по многу раз проверяться, отправляясь на явки, ничего не записывать, чтобы не дать в руки гестапо улик — он, этот страх, помогал ему выжить, заменяя недостаток опыта работы в подполье. Страх, аккуратность и пунктуальность, но и они не помогли разгадать, кто рядом, избежать такого конца.

Да, из него действительно посмертно могут сделать предателя, даже наверняка сделают. И что теперь? Хуже другое: знание тайны уйдет с ним в небытие.

— Вам есть о чем подумать, — улыбнулся Бютцов. — Вы в руках СД, а наша служба умеет быть милосердной к благоразумному побежденному противнику. У вас сейчас два пути — с нами, или… — Конрад многозначительно показал пальцем на потолок. — Поэтому, думайте!

* * *

Несколько дней прошли относительно спокойно, если можно назвать покоем пребывание в камере блока смертников специальной тюрьмы СД.

На допросы Слободу пока не вызывали, и он, как другие узники, чем мог помогал избитым и покалеченным, вернувшимся в камеру после вызова к следователям.

Маленький человечек, раздававший свои вещи на память, как ни прискорбно, оказался прав — под утро его и еще нескольких обитателей камеры вызвали, «с вещами» и увели. Смертники проводили их стоя, никто не спал. Проурчал во дворе мотор тяжелого грузовика, и все смолкло.

— В Калинки повезли, — мрачно сообщил Семену лохматый сокамерник, жестом предлагая занять освободившееся рядом с ним место на нарах. — Отмучились.

Остальные промолчали, уныло устраиваясь прикорнуть до рассвета. Немного повозившись, лохматый сиплым шепотом рассказал, что часто казнили прямо во дворе тюрьмы, не вывозя осужденных на заброшенные глиняные карьеры, прозванные Калинками по имени расположенной неподалеку убогой деревни. Тогда почти вся тюрьма имела возможность наблюдать за казнью — немцы считали, что это ослабляет волю узников и наравне с пытками помогает развязать непокорным языки. О себе лохматый коротко сообщил, что он из окруженцев и зовут его здесь все Ефимом. О прошлом Слободы он не расспрашивал, о себе тоже ничего не говорил и более к этой теме не возвращался.

Вскоре Семена вызвали на первый допрос. Надели на запястья наручники и повели по тюремным галереям в другое крыло здания. В кабинете его ждал следователь — розовощекий упитанный человек с косым пробором в поседевших волосах и аккуратными усиками. Пограничник ожидал, что допрашивать будет эсэсовец, но следователь был в штатском. Переводчика тоже не видно.

Семен молчал. Следователь бросал вопросы в тишину, курил одну сигарету за другой и, казалось, оставался совершенно невозмутимым. Розовощекий довольно сносно говорил на русском языке, иногда замолкая, чтобы подобрать нужное слово. Медленно перелистывая страницы лежавшего перед ним на столе пухлого дела, он начал задавать вопросы об отряде «Мститель», побегах из лагеря, связях партизан с советской разведкой. Голос у него был ровный, спокойный. Спрашивая, он время от времени поднимал на сидевшего перед ним Слободу свои светло-голубые глаза, словно стремился поймать выражение лица узника, заметить, как он реагирует на очередной вопрос.

— Иногда молчание красноречивее любых слов, — назидательно сказал он, откидываясь на спинку стула. — Вы выдаете себя за пилота? У нас имеются другие сведения. Может быть, попробуем вместе разобраться? Вы докажете мне, что действительно являетесь асом, и тогда многие вопросы отпадут сами собой.

Пограничник молчал, глядя в дощатый пол единственного кабинета. За решетками окна, выходившего во двор тюрьмы, сидел на карнизе воробей — нахохлившийся, голодный. Перекликалась немецкая охрана, мерно ходил в коридоре дежурный надзиратель, щекотал ноздри дым сигареты следователя, и хотелось жить, выйти отсюда на улицу, шагать по покрытой грязью дороге не со связанными руками, а свободно. Но надежд не было — они угасали с каждым днем, растворялись в камерном бытии, становясь призрачными, словно приснившимися или пришедшими из какой-то другой, не его, Семена Слободы, жизни.

— Не хотите, — констатировал следователь, приминая в пепельнице окурок. — Плохо! Мало того, глупо! Вам надо защищаться, а вы упорно молчите. У нас есть средства заставить вас говорить, но я подожду, дам возможность еще немного поразмыслить.

Слободу опять отвели в камеру. Подсел лохматый, расспросил о следователе.

— Это Штропп, — выслушав Семена, сообщил он. — Коварный субъект. Не били? Значит, еще будут.

Лохматый оказался прав. На следующем допросе розовощекий Штропп уже не казался таким невозмутимым, как в первый раз. Он повесил свой штатский двубортный пиджак на спинку стула и остался в рубашке, перекрещенной на спине широкими подтяжками. Слобода решил, что следователь сейчас начнет его бить, но тот впустил из смежной комнаты двух громил в бриджах и нижних рубахах с резиновыми палками в руках. Зашторили окно, в лицо ударил яркий свет сильной лампы и, после каждого вопроса, били.

Сколько продолжался этот кошмар, пограничник не знал: ему не давали упасть со стула, звучал голос следователя и тут же взрывалась боль, резал глаза свет, сопели дюжие палачи, а Штропп, буквально подпрыгивая на стуле, грубо ругался, мешая русские и немецкие слова, сыпал все новыми и новыми вопросами;

— С кем ты связан в городе? Где сейчас партизаны? Почему тебе удавалось бежать? Кто помогал в лагере? Где ты прятался после побега? Где запасные базы бандитов? Где сейчас Чернов?..

Сознание вернулось к Семену только в камере. Ощутив на лице мокрую тряпку — так приятно чувствовать холод после саднящей боли, — он с трудом открыл заплывший глаз. Второй не открывался — кулак у разозленного следователя оказался тяжелым.

— Ну вот, — улыбнулся опухшими, разбитыми губами лохматый Ефим. — Оклемался, голубчик. С крещеньицем! Полежи маленько, я уж думал, ты совсем обеспамятел.

Отлежавшись, Слобода сел и осмотрелся. За время его отсутствия в камере появились новые обитатели: двое немолодых мужчин. Один, с разбитым лицом и спутанными, покрытыми кровавой коркой волосами, тяжело прохромал к параше.

— Во, видал? — шепнул Ефим. — Переводчик немецкий. Оказался связным партизан, подпольщиком.

— Откуда знаешь? — недоверчиво покосил на него глазом пограничник.

— А его весь город знал. Сушков, Дмитрий Степанович, бес хромой, как его прозвали. При наших, говорят, тоже сидел, не знаю, правда, за что. И подумать не могли, что его так. В чести у немцев был, на машинах с ними катался. Да, кто может познать сущность человека, его нутро?

Второй мужчина безучастно уселся в углу, обхватив колени руками. На вопросы старосты он не отвечал, отказался от пищи и даже от воды.

Старик-староста, хмуро поглядывая на него из-под нависших век, сказал:

— Боишься провокаторов? Людей обижаешь. Здесь никто никого ни о чем не расспрашивает. Здесь только те, с кем уже все ясно, провокаторов сюда немцы не сажают. Ни к чему! Но если ты хочешь уйти молча, это твое право.

Под утро молчуна вывели. Камера, по обычаю, проводила его стоя. За окном не было слышно урчания мотора грузовика, и те, кто мог, добрались к решетке, чтобы поглядеть во двор.

Жадно вглядываясь одним глазом в сумрачный свет, Семен увидел, как вывели молчуна с неестественно раскрытым белым ртом, подтолкнули к стене. Солдат не видно, но слышно команду на немецком. Треск нестройного залпа, и их бывший сокамерник рухнул лицом вниз.

Подошел офицер, вытянул руку с парабеллумом и выстрелил в затылок лежавшему. Повернулся и, убирая оружие в кобуру, отошел — спокойно, размеренно, словно подходил к урне выбросить окурок сигареты. Слободе стало нехорошо, и он отвернулся от окна, стараясь подавить приступ головокружения и тошноты.

«Не было бы сотрясения мозга, — с испугом подумал он и тут же горько усмехнулся. — Впереди последняя точка, поставленная выстрелом в затылок или вывоз в Калинки, а ты думаешь о сотрясении мозга?! Еще неизвестно, откроется ли твой глаз, а если откроется, то будет ли видеть? А может, так и уйдешь в вечность, глядя на своих палачей единственным оком…»

Отдышавшись, он устроился поудобнее на нарах. Через минуту от окна вернулся Ефим. Усевшись рядом, протянул половину сигареты.

— Помянем? Больше нечем… Последняя точка, — словно подслушав мысли Семена, сказал он.

— Что у него случилось с лицом? — помедлив, опросил пограничник.

— Гипс, — помрачнел Ефим. — Начальник тюрьмы не любит, когда осужденные выкрикивают перед казнью лозунг, и приказывает забивать им рты кляпом из гипса.

Мимо них прохромал к нарам Сушков. Сел, ссутулив плечи и уронив руки между колен. Ефим повернулся к нему, протянул окурок:

— Возьмите, помогает немного.

— Спасибо, — тот взял, поднял на него глаза. — А как же вы?

— Ничего, — отмахнулся Ефим, — вам нужнее сейчас. Как же вы так, Дмитрий Степанович?

— Откуда вы меня знаете? — вскинул голову переводчик, подозрительно глядя на лохматого Ефима.

— А я жил тут, — объяснил он. — На лесоразработках встречались. Не помните?

— Н-нет, не припоминаю. Благодарю за табак.

И Сушков отвернулся, жадно досасывая окурок. Ефим поглядел на переводчика с сожалением, грустно вздохнул и лег, закинув руки за голову,

Семен впервые близко разглядел бывшего переводчика. Вроде бы странно, жить вместе на нескольких квадратных метрах и только впервые близко увидеть человека, постоянно находящегося о тобой в одной камере? Нет, ничего странного — после допросов, когда заново начинаешь учиться ходить, дышать, смотреть, не до разглядывания соседа по нарам.

Лицо у Сушкова разбито, губы опухли, пальцы, держащие окурок, грязные, дрожащие. Порванный на плече пиджак, рубашка с мягким отложным воротничком закапана кровью на груди — наверное, раньше он носил галстук, а теперь вместо него темные потеки на светлой, в тонкую полосочку, ткани. Рассеченная бровь словно приподнята в удивлении, морщинистая шея, костлявые плечи, торчащие из уха седые волоски.