Камерные репортажи и житейские притчи — страница 11 из 16

Дом смотрителя располагался прямо на кладбище. Погост не был огорожен. Вот и получалось, что начинался он едва ли не от порога дома. Даже двух из своих детей (всего их родилось семеро) Семён Кузьмич похоронил прямо против окон, всего метрах в трёх от дома. «Как же это, — шептались новые посетители кладбища, — каждый день видеть могилы детей?» Не осуждали, нет, просто недоумевали. Тем более, что каждый, кто хоть раз даже мимолётно пообщался с Семёном Кузьмичом, не находил в своём сердце ничего, кроме благодарности.

Даже у детей, хоронивших родителей, казавшаяся нестерпимой боль утраты как-то утишалась, притуплялась, когда видели, как Семён Кузьмич бросает взор в сторону скромных памятников своих дочери и сына. Вообще, утешение у него находили все. Любой мог зайти в его дом, обсудить предстоящие похороны. С каждым говорил он вроде бы лишь о траурной церемонии, но на деле выходило — и о том, как принять саму смерть и с благодарностью отпустить тех, кого она забрала. У людей, только что безутешных, просыхали слёзы и лица просветлялись. Семён Кузьмич не философствовал и не сыпал премудростями — он вообще мало говорил. Но было в нём нечто, что действовало лучше любых слов.

Ирочка, благодаря прадеду, мёртвых никогда не боялась. Она часто увязывалась за стариком, когда тот совершал ежедневные утренние, дневные и вечерние обходы, знала каждую могилку, любила изучать надписи (по ним и читать училась) и, бывало, забыв на памятнике игрушку (какую-нибудь палочку или шишку), в одиночку возвращалась за пропажей.

Сами могилы порой казались ей живыми. Она разглядывала фотографии и вела с изображёнными на них беседы. Собеседников выбирала красивых или, по крайней мере, симпатичных. Нравилось ей, когда человек на фото улыбался и был празднично одет. Но чаще всего, конечно, она задерживалась у памятников детям. Совсем маленьким или уже подросшим… Ирочка знала, что все они умерли, но почему и что с ними сейчас?…



— Дедушка, а посмотри вот на эту могилку, — тянула она прадеда за рукав во время очередного обхода.

— Девочка. Три года ей было. Мало пожила совсем.

— А почему?

— Может, заболела.

— Её никто не лечил?

— Ну почему же? Лечили, думаю. Но если душа решила уйти, то уйдёт, как ты тело ни лечи.

— А что такое душа?

— Это свет внутри нас.

— А где он у человека внутри? Там, где сердце?

— Где-то там, внученька. Вот ты знаешь, что такое человек? Это чело, которое даётся на век. Чело — это тело. Оно душе даётся на век, но именно на её век. А у каждого он свой. У кого-то три годика, у кого-то — сто лет.

— А у тебя?

— Кто же тебе такую тайну раскроет? Нет, не скажу, и не проси даже.

— А у меня?

— Ну это только ты знаешь.

— А я не знаю! Ты шутишь, дедушка?

— Нет, не шучу. Просто человек осознаёт, что знает это, не сразу. Придёт время — вспомнишь.

— А зачем человек рождается?

— Учиться душа приходит. Ошибки свои исправлять. Миру служить.

Такие диалоги происходили нечасто. Обычно прадед просто сидел или шёл рядом. Внучка не помнила его ни плачущим, ни смеющимся — всегда в одном ровном настроении. Он никогда не кричал, не ругался, не переходил на шёпот и не менял интонаций при общении с детьми, как нередко поступают взрослые.

Дом Семёна Кузьмича был особым местом. Посетители кладбища старались отблагодарить того, кто помог им проводить близкого в последний путь, несли подарки, даже деньги. А он ничего не брал. Не из высокомерия, не из напускного благочестия и не из страха осуждения или наказания. Просто не брал, потому что ему было не надо, потому что это не его — на том зиждился его внутренний мир. К слову, отказаться умел так, что люди не чувствовали обиды.

Зарплатой и пенсией распоряжалась жена, Ирочкина добрейшая прабабушка Дуня. И практически всё, что оставалось после покупки продуктов и самых необходимых вещей, раздавала детям, внукам и правнукам. Так что в доме не было ни телевизора, ни ковров: голый дощатый пол, старая деревянная мебель и большой круглый стол, за которым каждый день сидели разные люди.

«Папа, люди же заходят, нам совестно, что ты так живёшь, — тревожились дочери. — Давай мы купим тебе хотя бы новый шкаф». Семён Кузьмич успокаивал, убеждал, что этого точно не нужно. Тогда шли к матери:

— Мама, может, хоть ковёр на стену?

— Мы же у людей на виду, — улыбалась она в ответ.

— Но неужели стыдно, когда уют в доме?

— А разве уют — это ковёр на стене? — качала головой мама Дуня.

Что ещё дети не могли понять — почему Семён Кузьмич всех пускает в дом. Мог бы пристройку сделать, так сказать, офисную. Ну или, на худой конец, принимал бы посетителей в коридоре. Он же непременно всех провожал в зал и усаживал к тому самому столу, за которым с женой обедали и ужинали. «Когда он согласился на эту работу, мы понимали её как служение людям, так что наш дом — он для всех открыт. Если мы с вашим отцом от этого устанем, уедем отсюда в деревню, а кладбищем станут управлять другие», — пыталась объяснить мама Дуня.

Они не уставали. Свет в доме Семёна Кузьмича зачастую не гас ночь напролёт. Он не прогонял отцов, потерявших детей и с горя напившихся, не прерывал многочасовые монологи жён, только что похоронивших мужей. Он был с ними со всеми, он жил на кладбище. Жил, пока не похоронил там свою любимую Дуню. Тогда и понял: его кладбищенский век подошел к концу.

…Сидели на могилке Дуни — Ирочка с мамой и Семён Кузьмич.

— Дедушка, — говорила мама. — Смотри, какая у тебя красивая правнучка растёт! Счастливая будет!

Семён Кузьмич склонил свою совершенно седую голову к правнучке и, глядя ей в глаза, по обыкновению негромко сказал:

— Обязательно будешь счастливой, милая. Но произойдёт это, когда людей полюбишь и служить станешь миру.

Эти последние его слова стали для Ирочки и благословением, и напутствием. Ни красота, ни ум, ни успех, ни большие деньги — ничего из этого, как убедится она впоследствии, само по себе не приносит счастья. «Ты был прав, только любовь к людям и к миру», — прошептала взрослая женщина, склонившись к скромному памятнику на большом кладбище. С фотографии смотрел белый как лунь старик, её прадед. Он словно бы по-прежнему следил за порядком в мире мёртвых и живых.


Дед


Маленькой Саше снился сон: волшебные разноцветные мелки, которыми она рисует на тёмном асфальте, и нарисованное тут же оживает: деревня, лес и пригорочек, шалаш из берёзовых веток. Снился смеющийся дед, костёр и печёная картошка. Гусиное перо в волосах, кукла в коляске, бабочка на ладони, а ещё стеклянные бусы. И так радостно, так радостно было Саше, пока вдруг не позвал её чей-то голос — позвал, будто схватил и потянул вниз, в темноту. Саша проснулась. Она была в комнате одна. Медленно-медленно (ноги в последнее время почему-то не слушались, были как ватные), придерживаясь за стеночку, она подошла к двери в кухню и услышала, как взрослые тихо говорят о ней. Снова про кровь и что привезённые кем-то из Израиля лекарства не помогли, и надежды больше не осталось…

Саша не хотела умирать. Она это твёрдо знала. Но сообщать взрослым не собиралась. Думала: «А зачем? Они втихушку говорят обо мне и моей смерти, будто дело уже кем-то решено. И даже не спросят, согласна ли я!»

Саше было восемь — как ей казалось, возраст самостоятельности. Болезнь, о которой говорили с того момента, как она себя помнила, заставила её повзрослеть куда раньше здоровых сверстников. А когда впервые услышала, что может умереть (родители обсуждали это с несколькими противными, по мнению Саши, докторшами, которые к тому же не стеснялись брать пакеты с красивыми коробками конфет внутри и белые конверты), и вовсе почувствовала себя маленькой старушкой. «Если я скоро умру, значит, я уже мудрая и прожила долгую-долгую жизнь», — рассуждала Саша и тут же начинала сомневаться. Временами собственная жизнь казалась ей действительно нескончаемой, а иногда — не длиннее жужжания пролетавшего шмеля, что жил всё позапрошлое лето в саду у деда. Нет, умирать Саша не хотела. Но если мама с папой считают, что она умирает, — значит, так и есть? Саша устала от этих противоречивых мыслей, вернулась к себе в комнату и позвала родителей. Примчались оба.

— Солнышко, что-то болит? — спросила мама. — Вот, выпей синюю таблеточку и ещё красную.

Папа на миг отвернулся, пряча слёзы. Потом вдруг просиял:

— А хочешь выполню любое твоё желание? Абсолютно любое!

— Хочу-хочу! Хочу к деду в деревню! — радостно завопила Саша и даже попробовала слегка подпрыгнуть.

Папа под локоть вывел маму в коридор:

— Дорогая, в самом деле, если всё так, как говорят врачи, и ей осталось не больше двух месяцев, пусть поживёт несколько дней у твоего отца! Лекарства он будет ей сам исправно давать. Кстати, вспомни, каждый раз, когда она возвращалась оттуда, её состояние самым невероятным образом улучшалось.

— Ты хочешь отобрать у меня последние дни с ней? — горестно ответила мать. Отец застонал. А Саша натянула одеяло на голову и снова провалилась в сон.


* * *

— Солнышко, просыпайся, уже утро! Мы едем к дедушке! — явно взволнованный, папа раздвинул шторы на окнах. Сашенька ещё ничего со сна не понимала, но на душе стало спокойно и радостно.

— Ну ура же?! Ура?! — приставал папа, щекоча её небритым подбородком. «Ура!» — согласилась Саша и обняла его крепко-крепко, изо всех сил.

Все три часа в машине Саша пела песни. Несколько раз останавливались, папа покупал ей мороженое, жевательную резинку — всё, чего бы ни захотела. Учитывая, как давно Саша была на диете, — настоящее пиршество! — А жизнь-то налаживается! — заявила она, смеясь и уплетая за обе щеки эскимо. Папа едва успел отвернуться, смахнул слёзы: «Если уж это её последние дни, пусть будут самыми счастливыми!»

— Кто это ко мне, наконец, пожаловал? Со вчерашнего дня жду! — встретил зятя с внучкой Степан Николаевич.