огорчила Ксению. Через два месяца под вуалью вдовы она вернулась в уральский родительский дом. Крупное состояние, независимость, дворянство поставило Ксению в первый ряд именитых людей Екатеринбурга. Она осознала, что здесь все более просто, цинично и примитивно, что мужчины не умеют хранить тайны того, что скрыто темнотой ночи или дверью, запертой на ключ.
Шесть лет, прожитых на Урале после смерти мужа, не заставили Ксению забыть столичную жизнь, но понудили быть к ней равнодушной, как к платью, не раз надетому. Даже призывные письма друзей не смогли ее соблазнить вернуться в Петербург из уральской глуши. Жизнь возле золота, около людей, вымывающих его из недр, привязывала все крепче Ксению к себе.
Скрипнула дверь. Очнувшись от воспоминаний, Ксения села на кровати. Увидела пришедшую мать.
— Неужли спала?
— Нет, матушка.
Ксения, встав с постели, зажгла свечу, оправила перед зеркалом помятое платье. Карнаухова прикрыла дверь, внимательным взглядом окинула дочь, а потом села в кресло подле круглого стола.
По тому, как мать вошла, тяжело опираясь на посох, как посмотрела, Ксения поняла, что предстоит тот неприятный разговор, которого она ожидала весь день.
— Исхудала-то как без меня. Дома, поди, только ночевала, да и ночь у тебя начиналась с первыми петухами? Правильно говорю?
— И так случалось, — тихо ответила Ксения.
— От этого и худоба, а она тебе не к лицу. Вот и стоишь к матери спиной. Будто не рада, что зашла после долгой разлуки. Никак, недовольна мной?
Ксения обернулась:
— Простите, матушка.
Смотрели друг на друга, не улыбаясь.
— Вот и хмуришься. Видать, какую вину за собой чувствуешь?
— Перед кем?
— Передо мной. Аль не виновата? Раньше храбрей была, признавалась.
— Ни в чем перед вами не виновата.
— А перед своей совестью?
— О чем вы, матушка?
Карнаухова, покачивая головой, пристально смотрела на дочь; та, не выдержав материнского взгляда, скрестив руки на груди, начала ходить по комнате.
— Молчишь?.. Тогда о другом тебя спрошу. Как тебе мой гостинец понравился? Примеряла кружевное платье?
— Нет.
— Неужли интерес к нарядам утеряла?
— Не успела… К каждому слову придираетесь.
— Кирюша посоветовал такое платье тебе купить. Сказал, что сестренка в нем будет принцессой. А тебе, видишь, недосуг даже примерить. Гложет тебя беспокойство.
— Успею примерить, мое ведь оно.
— Твое. Соскучилась по тебе, а ты неласковая.
— Сами этому не научили. В детстве прогоняли, когда с лаской подходила.
— Ершишься? Про давнее вспоминаешь? — почти шепотом сурово спросила Карнаухова и повысила голос: — Гляди, чтобы я не стала ершиться. Тоже умею. Пришла тебе спасибо сказать.
— За что?
— За достойное поведение без меня.
— Узнали?..
— Как не узнать. Про дочь Карнаучихи сплюнул Плеткин дурную молву, а она и пошла бродить по всему городу, потом по всей губернии расползется. Начнет к карнауховской чести налипать, как деготь, бесчестие на воротах, оттого что любимая доченька хуже дворовой девки подолом виляет.
— Матушка!..
— Помолчи перед материнским голосом!
— Худая слава шла обо мне, да спотыкнулась.
— Помолчи, говорю! Спотыкнувшись, все же твой подол грязью забрызгала. Баба ты, и честь твоя — стеклянная. От нечаянного удара расколоться может.
Ксения шагнула к матери, резко спросила:
— Опять о карнауховской чести заволновались? Видимо, опять моя судьба понадобилась для карнауховской славы?
— Ксения, с матерью беседуешь, посему голос побереги!
— Не кричите на меня, матушка, не служанка!
— На служанок редко кричу, а с тобой сейчас не могу своим голосом говорить. Ты чего сотворила?
— Знаете… Может быть, моя неприятность планы ваши разрушила? Может быть, опять в столице по своему вкусу жениха присмотрели?
— О чем говоришь? — стукнув посохом об пол, Карнаухова хотела встать, опереться на посох, но не встала, положила посох на колени и гладила его рукой.
Ксения вздохнула:
— Понимать должны. Мне и без ваших наставлений тошно.
— А когда с Плеткиным миловалась, не было тошно?
— Не надо, матушка!
— Мать! Все вольна высказывать! Рано про честь стала позабывать. Что ласку испытала, в том не виню. Живая. Но отхлестать тебя готова до синяков, что с таким поганым мужиком. Сама молодой была. Сама губы о чужие обжигала. Но тебе простить не могу, как эдакому негодяю свои губы дозволила замарать. Спрашиваю и ответ услышать хочу.
— Не знаю…
— Ишь ты, какая несмышленая. А ты бы лучше, коли приспичило тебе блудить, то в столицу сгоняла. Там ты не больно приметная, а здесь у всех на виду — Карнаучихина дочь, да и люди здесь не по-столичному судят о таких бабьих поступках. Легко от материнского вопроса отмахнулась. Не знаешь?.. Так я тебе растолкую. Все оттого, что услады захотелось, а сердце не спросила. Пора понять, что сердце надо спрашивать, когда туман от мужского взгляда разум заволакивает. Без сердечного дозволения всегда будешь оступаться на тропе женской судьбы. Не дурой выросла, а правую руку с левой перепутала. Да сядь ты! Бродишь как неприкаянная! В глазах от тебя рябит!
Ксения, исподлобья взглянув на мать, не села, остановилась около кровати.
— Ишь как смотришь? Надеялась, что мать по головке погладит. Нет, голубушка, утешения от меня не дождешься! Ты знала, на что шла! Думать должна, кого к себе подпускаешь. Не о себе одной думать, а и обо мне, да и о том, что можешь оплошностью бабьей доброе карнауховское имя замарать. Не смеешь забывать, в каком гнезде родилась, и не всякому мужику дозволять до себя касаться. Стука сердца слушайся, Ксения, когда по ласке скучаешь. Одним разумом жить студено. Мороз в разуме. Сама разумом долго жила, да его холодом и тебе душу застудила. Зря думаешь, что во вдовьей сбруе легко жить. Пока молода, даже пыль на подоле будет людям приметна. Замаралась легко, а как станешь отмываться?
— Не беспокойтесь, отмоюсь.
— Ох, Ксения, бездумно слова кидаешь! Злишься на мать, что узнала про твой любовный ухаб, который надеялась скрыть. От меня разве скроешь? Чутьем угадываю любое поношение карнауховской чести. Не знала, что у тебя за пазухой ко мне злоба. Выказала ее, когда укорила, что тебя венцом с дворянином покрыла. Надо было мне так сделать. Понимаешь, надо было. Материнская у меня воля над тобой. Поступила правильно, потому твоей молодостью карнауховскую славу крепила. Не для себя в жизни богатство наживала, а для тебя с Кириллом. Да и не тебе меня осуждать.
Карнаухова встала, прошлась по комнате.
— Теперь про другое слушай. Злюсь и виню тебя за худое поведение, потому дорога мне. Любовь мою в тебе воплотила. Во взгляде твоем лазурь небес для моей памяти родила, чтобы до самой смерти не забыть той небесной лазури, под которой обрела твое зачатие.
Прикрыв глаза, Карнаухова пошла к двери. Ксении от слов матери сначала стало холодно, а потом радостно:
— Мамочка!
Карнаухова задержалась у двери и, обернувшись, спросила:
— Что скажешь?
Спазма сдавила дыхание Ксении. Она бросилась к матери, встала перед ней на колени, охватила руками ее ноги. Прижалась к ним. Готова была поведать, что недавно ездила к Сергею Ястребову. Сказать матери про ту ночь… Карнаухова услышала шепот дочери:
— Простите, матушка…
Карнаухова хотела погладить голову дочери, но задержала руку на весу:
— Встань, Ксения. И на коленях не заставишь меня сразу позабыть твою ошибку. Дай сперва отойти от обиды на тебя. Одинова на жизненном пути тебе ножку подставила. Сама находи свое бабье счастье, только про спрос сердца не позабудь. Главное — не заставляй мать краснеть на людях при упоминании твоего имени.
Метели с окружных полей намели сугробные снега на улицы города Камышлова, а избы на его окраинах оснежило по самые крыши, и они походили на курганы.
Приземистый сруб просторного дома купца-хлебника Никанора Порошина, окруженный высоким забором, примостился в городе в саду древних лип и черемух. Сад почти на полверсты вытянулся по кромке крутого берега речки Камышловки.
Светила ущербная луна, от ее света еще холоднее казалось безоблачное небо с ярко мерцающими звездами. Лунный свет серебрил парчу снегов. Лежали на земле резкие тени, а дом Порошина в их полосах представлялся опутанным толстыми канатами.
В хозяйской спальне, заставленной сундуками, комодами и зеркалами в тяжелых рамах, в красном углу перед множеством икон теплились огни в девяти лампадках. Возле окон из кадушек тянулись к потолку ветвистые фикусы. Одеяла на супружеской кровати разворошены, на помятой перине возле горки подушек спала, свернувшись в клубок, сытая черная кошка. На стене над постелью мотался медный маятник часов. Пол застлан половиками, по ним, тяжело ступая босыми ногами, опираясь на сучковатую трость, ходил Никанор Порошин.
На конторке — стопки книг, в серебряном подсвечнике, сильно мигая, оплывала свеча. Никанор в исподнем белье, накинув на плечи бобровую шубу, ходил по одной линии: от постели к конторке и возвращался обратно.
В горнице жарко, а Никанора даже в шубе трясло в ознобе от мыслей, поднявших его с постели. С утра, перемогая боль в пояснице, он весь день проверял торговые книги. В шестом часу вечера проводил жену в гости, собрался было поиграть в шашки со старшим приказчиком, но неожиданно появился в доме странник Осип, вернувшийся из Екатеринбурга. Он подробно описал Никанору убранство второго этажа в доме Карнауховой, рассказал до тонкости о виденных там портретах купеческой жены, Любавы.
Потеряв ясность мыслей от ревности, Никанор только через час отпустил Осипа на кухню. Оставшись один, испугавшись дум о неверности жены, долго метался по горнице в припадке злобы. Обессилев, обливаясь слезами, повалился на колени перед иконами и, крестясь, начал читать знакомые молитвы, а помолившись, сбросил с плеч шубу и улегся в постель. В жаркой перине он ворочался с боку на бок, вслушивался в шорохи пустого дома. Тревожные мысли никак не давали ему покоя. Где-то, совсем по соседству, завыла собака. Никанор встал с постели, опять забродил по горнице. Вести, принесенные Осипом, всполошили его не на шутку, а главное