Камешек Ерофея Маркова — страница 41 из 88

Любава встала. Хрустнула пальцами. Кашемировая шаль, зацепившись концом за ручку кресла, соскользнула с плеч, упала на пол.

— Говори со мной, о чем хочешь, только не молчи. Расскажи о подружке столичной.

— Успокойся…

— Успокоиться просишь? Заботливый какой! Не хочешь, стало быть, ни о чем меня спрашивать? Не интересно? Тогда слушай меня. Зазнобой твоей стала от скуки. Скучно было, оттого что опостылела жизнь со старым мужем, а может, и оттого, что краденой ласки захотелось. Неплохой была зазнобой. Помню, хвалил. По пятам ходил. Знала, что не навек с тобой соединилась. Только одно позабыла: я тоже обыкновенная баба, у меня тоже водится душа и привязанность тому, кто меня лаской согревает. Душу в себе нашла первый раз этой зимой. Стала она меня бессонными ночами мучить. Стала острыми коготками скрести сердце под вытье метелей. В церковь гоняла да о твоем покое молилась. Душила в себе тоску по тебе. Плюнуть на все хотела да нового кавалера завести. Душила, но, как видишь, задушить не смогла. Каюсь теперь: полюбила тебя. Так сильно полюбила, что о такой любви и слов-то не сыщешь. Встречи с тобой ждала. Верила. Хотела о своей тоске порассказать. Но разом прежней Любавой Порошиной стала, когда, словно покойницу, меня в лоб поцеловал при нынешнем первом свидании. Так-то вот, Кириллушка! Никогда раньше не думала, что посмеешь меня забыть. Но, видно, и то может случиться, чего не ждешь. И не ждала я между нами такого конца. Обидно. Мнила, после разлуки сам мне душу откроешь, сам догадаешься, что люблю тебя. А вижу, трудно тебе этому поверить. Трудно поверить, что Любава вдруг про любовь заговорила. Но ежели мне не веришь… Мать спроси — она слезы мои видела. Но ты горя моего не увидишь. Сумею любовь к тебе петлей из моих волос удавить. Моя эта любовь. Нету больше для тебя Любавы. Канула в Лету.

— Погоди, Любава. Неужели сейчас правду сказала? Неужели ты могла сказать это? Раньше всегда высмеивала любовь. Зачем сказала о чувстве так поздно, а не тогда, когда звал тебя с собой на всю жизнь? Почему тогда не нашлось сегодняшних слов?

— Не знаю. Всему свое время. Скажу тебе: не знала раньше таких слов. Разлука любовь отыскала.

— Но мы расставались и раньше?

— Расставались. Верно. Но встречались после разлуки не так, как в этот раз встретились. Ты помнишь…

— Поздно теперь сказывать об этом. Не могу говорить сейчас, что люблю тебя. Но весь подчинюсь тебе.

Любава засмеялась:

— Стало быть, если захочу, то ласками смогу тебя удержать?

— Не надо смеяться.

Любава наклонила голову и медленно подошла к Кириллу вплотную. Подняла глаза, смотрела на него не мигая.

— Нет! Не стану больше к тебе с ласками спешить. Не могу ласкать тебя, как прежде, потому люблю, ласки у меня теперь тоже должны быть другими.

Кирилл сжал руками ее плечи, припал головой к груди:

— Любавушка!

— Не тронь меня! Пусти!

— Любавушка!

— Пусти, говорю!

Любава мягко отстранила его руки. Отошла к креслу. Подняла шаль с полу. Накинула на плечи.

— Студено мне стало от твоих рук. Прощай!

Пошла к двери.

— Подожди, Любава.

Остановилась, не обернувшись.

— Прошу, останься.

Обернулась и посмотрела на него с усмешкой.

— Останься прежней.

— Не могу, потому во мне мало прежнего осталось. Да и остаться просишь меня ненадолго. Почему скрыл от меня? Все равно узнала. От меня трудно правду скрыть. Вчерась в одном доме внучку Дорофея Квашнина повидала. Она мне рассказала, как с тобой вместе от самой Москвы ехала. Завидовала ей, что у ее тарантаса ось переломилась как раз на твоем пути. Понравился, видать, гранильщице — уж больно много о тебе говорила.

— Это дорожная встреча. От скуки ей было со мной занятно.

— От скуки и я к тебе с ласками пришла. От скуки и ты скоро станешь навещать Настеньку Квашнину. Может, ей скорее поверишь, ежели скажет тебе о своей любви. А вот как мне теперь от скуки забыться? Может быть, мою любовь муженьку отдать? Да и сжечь насмерть его стариковскую немощь! Посоветуй, Кириллушка… Опять молчишь. Прощай. Не провожай…

Кирилл пошел за ней следом. У двери Любава остановилась. Покачнулась и ухватилась рукой за косяк двери. Обернулась:

— Голова у меня кружится… В глазах темень… Провожать меня не смей. Сама дорогу найду. Не забыла, как тишком из этой комнаты уходила.

Любава посмотрела на Кирилла и начала беззвучно смеяться. Ее плечи нервно вздрагивали. Она порывисто повернулась и вышла из комнаты. И Кирилл услышал в коридоре ее громкий, раскатистый смех…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

                                                                                              1

Майским поздним вечером багряная луна прожгла фиолетовую темень и немигающим глазом филина уставилась на глухомань по берегам речки Василисин Погляд. Туман прикрыл причудливые очертания. По всему протяжению карнауховских приисков в седоватых потемках шевелились огни костров кумачовыми петушиными хвостами. Земля дышала в вешней истоме, ее могучее дыхание дурманило голову человека.

Люди в глухомань начали собираться, едва под лучами солнца стали со вздохами оседать сугробы. Люди приходили на обжитые прошлым летом места, мастерили жилье, починяли помятые снегом шалаши. Артели старателей изладили свою жизнь в лесу ко времени, когда на утренних зорях глухомань стонала от любовного исступления глухариных токов.

Воды от глубоких снегов натопилось много, горная речка разлилась до завалинки сторожки деда Фотия, с глухим воем вспенивала свои струи. Высокая вешняя вода долго не спадала, уже и ветлы укрылись мелкой листвой, а в мочажинах зацвели ландыши. Убывала вода медленно, и никак не хрусталилась прозрачностью.

Старателей на промыслы пришло изрядно. Иных людей Фотий, увидав впервые, хмурил брови, подробно расспрашивал обо всем: и кто такие, какого племени, откуда пришли, умеют ли по-дельному на золоте робить. Весна для Фотия выдалась тревожная. С первого подтаивания снегов его привычный покой встревожил перестук топоров в глухомани, доносившийся издалека, со стороны непроходных лесных трясин. Тюкали топоры от зари до зари. Старик уже не один, а с пришлым народом прислушивался к их стуку. Сначала Фотий думал: лес воруют. Он обошел версты границ хозяйских угодий и, никого не увидев, все равно слышал веселое отстукивание топоров. Топоры смолкли, как начались глухариные тока. Однажды утром к его избушке вышли седобородые старики в одежде скитников, поклонились и поведали, что расположились скитами в пихтовых увалах, в глухомани, за болотами и трясинами. Кержаки, не торопясь, по-дельному рассказали Фотию и старателям, как выводили свои семьи из дальних лесов угорья в поисках укромного места для спокойной жизни по канонам старой веры. Рассказали и ушли. Потом появлялись из скитов молодые мужики с женками, девками — готовились к старательству. Фотий радовался появлению народа, густо оседавшего на промыслах. Пришлый люд надеялся именно в песках речки Василисин Погляд найти фарт, а значит, и пропитание.

Фотию известно, что старательская каторга по всему Камню одинакова. Только в каждом месте по-разному постегивают хозяйские плети. А в иных угодьях народ понукают лишь крепким словом. Люди такие места запоминают, идут туда с охотой, понимая, что крепкое слово на спинах корост не оставляет.

Работа на промыслах уже началась, но шла еще вполовину силы, хотя давала добрые знаки на золото там, где раньше их в помине не было. Вешняя вода нанесла новые пески из размывов глухомани, однако вода по-прежнему мешала работе, ибо от медленного таяния снегов все еще держалась высоко.

Возле каждого костра этим вечером шла своя людская жизнь. Слышался девичий смех, плач грудных ребят и песни — о тоске, о счастье и надежде.


На багрянец луны, с ее краев, наплывала серебристость, и вот весь шар ярко засиял. Седая дымка заискрилась блестками от лунного света. Туман, поднимаясь ввысь, расчесывал косматые бороды о ветки лесин и исчезал с земли. Небо перекрасилось в бирюзовую поливу. Луна стремила свои лучи в речку, а там они плавились и блестели на воде серебрушками. От дремучего леса на берега легли густые тени. И только избушка Фотия четко обозначилась на светлине.

Перед завалинкой избушки таяли угли в догоравшем костре. У костра и на завалинке сидели старатели, зашедшие к старику в гости. Мужики собрались годами немолодые, все как на подбор бородатые, хмуроглазые.

Поодаль от них, на пеньке, выброшенном вешней водой на кромку берега, примостился кержак и неотрывно глядел на реку, где вертелась воронка с лунными серебрушками.

Мужик, сидевший рядом с Фотием на завалинке, говорил глухим голосом:

Так скажу вам, православные, ежели еще недельку водица такой постоит, то песочку натащит сюда богатимо. Где-то, видать, старую речнину подняла и по нашему промыслу кладет ровной россыпью. Прошлым летом на моей делянке пески постные были, а ноне, помоги Господь, знаки шибко радуют.

— Не сглазь, Антон. Знаки знаками, а и от них иной раз промашка выходит. Ложилось золотишко в песках, а погодя его может сызнова водой смыть. Ноне в воде уроса много. То тихонькая, то шальная по прыти выказывается. Видал, поди, что натворила в глухомани на своем пути. Прежние заводи занесла песком. Старые пески до глины смыла. Камни у Лешачьих Зубьев так подрыла, что того и гляди, в речку падут и запруду наладят, а тогда на моей делянке вода пески начисто зальет.

— А ты чего молчал до сей поры про такое? Делянку грозит у мужика затопить, а он молчит. Утром поглядим. Может, что и надумаем всем миром, — шевельнулся мужик у костра.

— Будто меня, Кронид, не знаешь. Молчал. Потому и молчал, что у всякого на делянках свои заботы. Подмыло камни, и козырек вышел. Сдается мне, что коренья лесин удержат тяжесть камней и грохнуться в воду им не дадут.

— Все одно подмыв надо всем миром оглядеть. Сейчас помочь можно ватагой. Как начнем в полную силу робить, недосуг будет вызволять из беды. Делянка у тебя вся в низине, и даже малая запруда неминуче в нее воду нагонит.