а нас положено, а нам настрого наказано все терпеть и лбами поклоны покорности отбивать. Одинова я с попом на людях беседу затеял, а она спором обернулась. Попросил попа показать, где в священных книгах прописано то, о чем он народу говорит. Поп окрысился за такое желание. Одним словом, припер я его к стенке. Не знал, как от меня отвязаться. А ведь спорил с ним при людях. Тут я, почуяв слабость попа в споре, сдуру похвастал, что спрошу, прав ли он, у самого царевича, когда в Екатеринбург пожалует. Вот за эту похвальбу и сижу с вами у костра. Молод, горячность не обуздал. Наш поп, конечно, потерпев от меня конфузию, шепнул о моем замысле кому следует.
— Гляди, как получилось. Вроде умный ты парень, а язык за зубами не держишь. Коли правду признать, так и я с Апостолом тебе под стать.
— Может, скажешь?
— Обязательно. Надумали мы с Апостолом в город двинуться, чтобы царевичу бумагу подать. Говорили с народом о своем желании сказать царскому сыну про наши горести. Говорили, а в очи людям забывали глядеть, да и проморгали в чьих-то скрытую подлость.
— Донесли?
— Должно, так. Недели за две до наезда царевича навесили нам на ноги вот эдакие брелочки чугунные. — Зот погремел цепью. Восемнадцать жигалей из нашей братии сей чести дождались. На каждой цепи двухпудовые гири. Хитро, окаянные, придумали. Каждую ногу оковали по отдельности. Вздумаешь бежать — гири тащи в обеих руках. Конечно, с таким цепным звоном до царского сынка не доберешься. А ведь мы бы до него добрались. Но чья-то бесчестная душонка своему же собрату помешала. Кто-то нашептал. А отчего? Понятно. В разуме у нас света маловато. Не можем понять, как осилить нашу горемычность. С какого бока начать выгрызать в ней дыру, чтобы из крепостного закутка вылезть. Вот я однажды лез, да дырку, видать, прогрыз узкую, потому и за надежду на волю дымом душусь.
— Может, еще тогда давным-давно начальству кто-то шепнул про твое намерение грызть дыру? Как думаешь, Зот? — спросил невидимый в темноте углежог и рассыпался смехом.
— Может, и так, — согласился Зот, но тотчас посуровел. — С чего тебя смешинка прошибла, чать, не прибаутку высказал? Думаешь, вся правда в твоих словах?
— Да у вас завсегда так.
— У кого это — «у вас»?
— У нововерцев.
— Неужели вы, староверы, друг дружку не грызете?
— Мене вашего. У нас, милок, каноны веры крепки. Вы легко по воле царей да попов от веры праотцов отреклись, а ту веру и вороги шевелить побаивались.
— Пустое плетешь. Бог у всех един, — раздался новый голос из темноты.
— Только мы своего на иконах в золото не заковываем. А вот вы сами в железных кандалах, а бога, умасливая, золотите.
— Никак ты, Никодим, прячась в темноте, умничаешь? Не мы Христа да святителей в золото да в серебро прячем. То дела господские. Наш Христос босоногий. А пошто молчишь, что есть господа и вашей старой веры, но вас хлещут такой же плетью, как и нас?
— Все одно, староверы крепче вас за себя стоят, — упорствовал Никодим.
— Вранье! — снова твердо произнес невидимый в темноте углежог.
— В чем вранье? — огрызнулся Никодим.
— Скажу свое понятие. Кержаки крепко стоят только за свою веру. Вам чего надо? Чтобы вам не мешали двумя перстами креститься? Да и не едины вы, разделился давно раскол, расщепился, как полено! Аль не так говорю? Молчишь? Стало быть, так. Пошто забываешь, что и вы не вольные птицы. Вот ты — кержак, а в одном хомуте с нами.
— В крепостной хомут попал, когда меня пымали. А сколь еще вольного расколу в лесах здешних да в сибирской тайге шалается? Не могут всех нас словить. Пошто не могут? Потому, умеем держаться друг за дружку. Не топим собратьев, памятуя прадедовы каноны. Вот ты, Зот, сбирался к царскому сынку на поклон?
— Сбирался. Но помешали.
— Все равно толку бы не было. Наши старцы иное надумали. Ни к кому с поклоном не лезть. Терпеть, по-старому веря в Господа, огнем нагонять страх на всех обидчиков да по-мирному шевелиться в лесах.
— А кому польза от вашего мирного шевеления? — спросил Иван.
— Есть польза. Господа со страху не спят спокойно.
— А я так понимаю, — сказал Михей, — ни ваши, ни наши умники до сей поры не удумают, как да и чем надо господ с наших горбов скидывать.
— Но и господа, Михей, не приложат ума, как нас отучить думать о вольной жизни.
— Верно. Емеля Пугач крепко господ прижал, да и наш брат мастеровой вместе с ним господ по всей России до смерти напугал. Но все едино с горбов наших не слазят.
— Их надо скинуть.
— Вот ты, милок, человек заводский. Может, слыхал про такого Савватия Крышина?
— Слыхал про каслинского литейщика.
— Значит, знаешь, что он, милок, за всякие мысли, чтобы скинуть господ, за надежду о вольной жизни сидел в острогах, бегал из них не раз, а дельного ничего так и не надумал.
— Дай срок, и надумает.
— Надумать и я могу, но ведь надо, чтобы в надуманное люди уверовали. — Михей наклонился и продвинул в костер обгоревшую с одного конца корягу.
— Правильно, — поддержал Никодим, — я не нашел правды. И вы не нашли. У всех одна надежда. У меня — и надежды нету. Была заветная. Пахарем задумал жизнь прожить, а меня плетями в жигали загнали.
— Освободи себя от угольной печи, смой деготь с лица и рук, да и обзаводись надеждой, что станешь пахарем, — сказал Иван.
— Упаси бог от такого беспокойства. Нет, я уж без всякой надежды полегоньку возле печи…
— Да не может работный человек жить без надежды на лучшую долю. Чать, знаешь, сколь великое множество нашего брата сгинуло за надежды о воле, а люди все одно верят и надеются.
— И ты надеешься?
— Обязательно.
— Может, знаешь, где наша надежда?
— Нет.
— То-то и оно.
— Но дознаюсь. Может, не сам дойду своим умом. Может, кто подскажет, как найти дорожку к вольной жизни работного человека. Может, у того мудреца и седины в волосе не будет, а в разуме у него окажется путевод, коего у нас покедова нету.
Костер затухал, но темнее вокруг не стало — брезжил рассвет.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
Версты четыре ниже плотины Старого завода из лесных чащоб вздымались горные увалы, то отходя от берегов реки, то преграждая ей путь. Там, где увалы сгрудились и заставили реку петлять, начинали по лесным угодьям вытягиваться во все стороны на многие версты вниз по течению промыслы Василисы Карнауховой. В лесных чащах вдоль и поперек бежали разные по величине и глубине речки-быструшки, в их песках хоронилось золото. В лесных чащах немало кочковатых, топких болот, зеркалились среди них воды в лоханях озер и омутов…
Весна обрядила природу майским цветением, по мочажинам и болотцам потянуло душистой свежестью ландышей. Обживаться леса около Старого завода начали с той поры, как Тихон Зырин высмотрел в речных песках золотые россыпи для Василисы Карнауховой. Там, где река подковой охватывала склоны горы Мохнатой, на всей ее луговой подошве картинно раскидало избы карнауховское село Ксюшино. В селе, на мысу с омшелыми скалами и валунами, среди приземистых бараков, в окружении черемух стояла изба Анисьи Степановны Ведеркиной. Ксюшино — основа карнауховских промыслов. От него по Хомячьему логу разбегались тропки-дорожки на другие лесные прииски, а от них опять тропки, теперь уже к озеру, зажатому грядами горного хребта с мачтовыми соснами. На берегах озера Кириллов Глаз — мраморные каменоломни.
Просторы Ксюшина под лунным светом. Село в ковриках густых теней, а там, где их нет, — пятна света. Избу Анисьи Ведеркиной обступили развесистые черемухи, усыпанные от вершин до земли душистыми гроздьями цветов. Они стояли белые, как невесты в подвенечных нарядах. Около забора накаты бревен покрыты снежком опавших лепестков. На бревнах расселись женщины и девушки в пестрых сарафанах. Смехотно сегодня на бревнах, а все оттого, что Анисьи нет дома. Она уехала на прииски, и некому сгонять с бревен звонкоголосых хохотушек. На восходе луны начали они песни петь. Потом парни-зубоскалы увели голосистых зазноб пройтись при луне по заветным уголкам, а оставшиеся на бревнах занялись пересудами вестей прошедшего дня. Тощая старуха Захаровна, шамкая, сказала:
— Сами подумайте, родненькие, пора нам отвадить от прогулок по промыслам Стратоныча. Кто он для нас? Никто. Его к мрамору приставили, а он, глянькась, в неделю по два раза к нам наведывается. Вот и седни. Ходит да нас оглядывает. А глядит-то на девок как! Ужасти и одна срамота.
— Нас, баушка, он все одно не сглазит.
— Сглазить не сглазит, а для себя которую из вас и присмотрит Ему не закажешь, потому смотритель. Приметила своим глазом, что на нашу Анютку он зырит, как кот на сало. А Анюта у нас какая? У нее в башке один ветер. Знаете, как подмигами парням головы откручивает. Обязательно надо Стратоныча отвадить. Степановне надо сказать. Припугнуть ее тем, что на Анюту заглядывается.
— Сама и скажи ей. Потому, скажешь ей, а она прилепит ладошкой на лицо шанежку. Я ее ладошку одинова уже пробовала. У Анюты заступник есть, Степанко. Он за нее, ежели понадобится, Стратоныча столбиком в землю вкопает, — тонким голоском проговорила девушка.
— Раскудахталась. Я дело говорю. Сами тоже хороши. Возле них чужой мужик ходит, а они ему улыбочки на мордах разводят. Срамота. Тошно на вас глядеть.
— Чего Стратоныча нам бояться? Мужики все на один излад.
— Как чего бояться? Тебе, Филипповна, бояться нечего, потому сила — твоя защита. А что будет, ежели из нас кого вздумает обратать?
— Тебя, баушка, не тронет.
— Эх, умница-разумница! Знаю, что меня не тронет. Ты меня тем, что старуха, не больно тычь, Танька. Лучше за своим подолом приглядывай, потому к нему репей цепляется.
— Тебе до моего подола дела нет. У меня законный мужик есть. Лучше за своей внучкой поглядывай. У нее подол длиннее моего.
— Не стану за ней глядеть.