Камешек Ерофея Маркова — страница 61 из 88

— А какая тебе от сего корысть?

— На душе легче от сознания, что сержусь на него.

— Нет в этом никакого толку. На царей завсегда много обидчиков, а им хоть бы хны — царствуют.

— Скажи мне на милость, кто я такая на Каменном поясу?

— Марья Харитонова.

— Льва Расторгуева дочь! Вот кто я! Ведомо. А он со своей свитой как со мной обошелся? Дворянишек всяких в латаных штанах обласкал, а меня будто совсем не приметил. За что такое поношение? Надо так понимать: дворяне и чиновники — для наследника первые люди, а владетельное купечество, выходит, для него никто. Мы вроде лишнего хлама. Из-за его поношения и мужа покойного ладом обреветь не сумела. Все слезы от обиды на цесаревича вылила.

— Ты, Марья, Христос тебе навстречу, должна понимать. Не одну тебя гостенек обошел вниманием. Не Харитонову он обидел. Он все уральское купечество на золоте унизил. Понимай. Времена ноне для купечества на Камне подошли другие. Царь за плечи дворян держится — так было и будет всегда. Сам царь — дворянин. А ты прошедшим, Марья, живешь. Понять того не хочешь: нельзя только прошлой милостью царя Александра дышать. Забыть не можешь, как в его приезд у тебя голова кружилась от почестей, когда царская свита перед расторгуевским богатимством расшаркивалась?

— А может, это все потому на мою голову пало, что муженек с Гришкой угодил в опалу из-за строгановского розыску?

— Люди возле царя другие сгрудились да мыслят по единой старой мерке. Им не по носу дух купецкий, а жизнь свое берет: наш брат вон какими капиталами ворочает. Будущий царь молод. Своим умишком при отце раскидывать опасается; если и раскинет, те же думы в разуме будут. Затылок-то и у него свой. Нашептали, поди, ему царедворцы про нас такое-сякое, а он стал пыжиться перед нами. Для дворян у него улыбочка, а для нас хмурость да сонливость на лице.

— Что говорить. Вдосталь налюбовались, как перед ним да перед Кавериным генералом наши дворянские заводчики турманами вертелись. Муромцев с Сухозанетом чуть не на пузе перед ним ползали.

— Вот и понимай, что к чему. Они здесь звери, а для наследника первые люди. Царь про их художества знает немало, однако Строганова вынюхивать правду о них не посылает. Они — дворяне. Чего купцам нельзя, то им можно. Что дворяне, что царь — всегда одно. Декабрьская остуда на Сенатской площади не в счет. Понимай, что к чему. Обижаться брось. Мне наследник тоже только головой мотнул, а я от этого не сохну.

— Тебя-то он все-таки как следует приметил.

— А почему? Дочь у меня — вдова дворянина. Вот Жуковский в память знакомства с Ксюшей мой дом навестил. Я, милая, для них опальная, хуже тебя. Жену декабриста от стужи в своем доме отогревала. В столице об этом помнят. А наследнику здесь мои завистники нашептали. Та, дескать, Карнаухова, которая у себя жену бунтовщика приветила. Так думаю, Марья. Когда наш недавний гостенек станет для России Александром Вторым, я уж в могиле буду лежать. Вот и не печалюсь, как он на меня поглядел. О другом у меня забота.

— О сыне тревожишься, что частым гостем стал у Настасьи Квашниной?

— От людей об этом слышу, а сам Кирюша ничего не говорит.

— Пророчить не стану. Только понимаю так, что недалек от тебя тот денек, когда она невестой перед тобой предстанет.

— Не знаю, рада ли буду. О другом забота. Думаю, как быть, когда обласканное дворянство зачнет свой гонор в делах показывать. Муромцев теперь во всю ширь развернется. Скинет с себя уздечку генерала Глинки. Зауросит.

— Тебе какая печаль? Ты вон как угадала. Медь свою изо рта у Гусара выдернула да Тихону отдала. Как это ты сдогадалась?

Карнаухова хотела сказать спутнице о полученном известии от верного человека из столицы, но не сказала, ибо хорошо знала про ее длинный язык.

— Сама не знаю. По-бабьи учуяла. Иной раз бабы свою беду загодя чуют. Других мне жалко. У многих Гусар угодья с медью отберет. У Старцева первостатейная медь. Неплоха она и у Василия Далматова.

— Что Старцева оседлают — это хорошо. Так ему и надо. Обманом богатство нажил.

— Все мы его, Марья, одинаково наживали. Старцев, не выряжаясь в честного, из карманов дураков деньги в свои карманы переложил. Все теперь боятся Гусара. Поглядим, как начнет погуливать по Уралу. Ты, Марья, теперь не будь дурой. У тебя в земле нетронутой меди тоже немало. К тебе Гусар с ножом к горлу из-за нее пристанет. Не забывай, что ты дочь Расторгуева. Не забывай, что твой отец в карманы сложил главное демидовское богатство. Родню свою в Кыштыме пяткой придави. Сама над Кыштымом во весь рост встань. Полным жаром распали домны. Гусара близко не подпускай. Дружка нового, Хохликова Петю, возле себя как зеницу ока береги. Счастье, помни, к тебе в остатний раз пришло. Монастырских ворон от себя разгони. Без приживалок научись жить. Про беспечность позабудь. В Кыштыме живи, из него за всем гляди в оба.

— Как решиться на такое дело?

— Так и решись. Глянь на себя в зеркало, скажи себе, кто ты родом. Хохликова держи возле себя, чем хочешь. Денег станет просить — не жалей. На Кыштыме в заводском деле ему полную волю дай. Того, что люди станут говорить, не слушай.

— Ты думаешь, Сашку Зотова и старуху Зотиху легко спихнуть?

— Их в повиновение плетью приведи. Девок хлестать умеешь? Теперь родственников похлестывай при надобности побольней.

— Сестра Катерина станет заступаться.

— А с ней вовсе не церемонься. Дело тебе говорю. Ежели теперь не сумеешь стать в Кыштыме снова хозяйкой, то считай: годок-другой — и Сашка Зотов с Муромцевым тебя из отцовских хоромов в городе пинками выкинут. Особо крута будь с Сашкой Зотовым. Лупи его за все! Лупи под утренний и вечерний благовест. Пить брось. Коньяком не наливайся. Помни, время под нас подошло жесткое. Пока живы — надо за свое добро зубами держаться.

— Не осуждаешь меня, что Хохликова завела?

— Нет! Осуждала тебя, когда живая по-мертвому ходила. Давно пора заместо приживалок да монашек от бабьего одиночества мужиком заслониться. На поучения мои не серчай. Знаю, что водится в тебе отцовская хватка и твердость, а жиру на твоих плечах хватит, чтобы подпереть перекос харитоновских хоромин.

— Слушаю тебя, Василиса Мокеевна, и верю, что смогу в Кыштыме сызнова хозяйкой объявиться. Одного побаиваюсь, что, простившись с тобой в Ксюшине, опять веру в себя утеряю.

— Думать про такое не смей. Не будет у тебя веры в свои силы, Гришкин выродок тебя в петлю загонит. Главное, помни: жива в тебе прежняя бабья сила. Она к тебе Хохликова подманила. Жива в тебе, Марья, бабья прелесть, хотя ее и продушила ладаном да коньяком… Наумыч!..

— Что выскажешь, хозяюшка?

— Темнеть начинает.

— Верно. До Ксюшина рукой подать. Вон после той горки сверну в Кривой ложок, а по нему — прямиком к Анисьиной избе засветло прикатим.

— Слыхивала, что логом тем — дорога с ухабами. Про косточки наши помни.

— Тамошняя дорожка, конечно, не скатерка. Ухабчики да нырочки на ней водятся, но зато коротка. Косточки ваши маненько пошеборшат. Погляди на коней: в мыле идут. Все оттого, что охота мне вас засветло за чайный стол с колес ссадить.

— Заворчал. Не рада, что и заговорила с тобой.

— Да разве так ворчат? Сама разве эдак ворчишь? Я у тебя мужик с умом. Что к чему понимаю. Нечего мне про косточки поминать. Тридцать годиков тебя по уральским дорожкам катаю по вёдру, по ненастью и ноготка на твоем мизинце на ухабах не обломил.

— Никак осерчал на меня?

— Серчать на тебя воли не имею. Словом перекинулся. Долго молчал. Марья Львовна, монашка твоя вытьем душу мне с кишками спутала. Беда как раскормила мать Соломонию.

— Слово тебе даю, Наумыч, что с завтрашнего дня она худеть начнет.

— Это хорошо. — Наумыч лихо свистнул, прикрикнул на коней: — Родимые-е-е! Коньки-лебедушки!..

3

После полудня подул ветер, по небу быстро побежали облака.

Василиса Карнаухова и Тихон Зырин гуляли за околицей Ксюшина по осиновой роще на берегу омута, возле брошенной мельницы. Они шли по незнаткой тропе среди папоротника. Вокруг метались солнечные зайчики. Раскиданы по роще глыбы гранита, прикрытые бархатистыми тряпицами мха. Порывы ветра перетрясали ветви осин, беспокойно шелестела листва.

Карнаухова шагала, опираясь на посох, и когда солнечные зайчики падали на его рукоять, то на самоцветах вспыхивали мгновенно гаснущие искры.

Старая запруда в густых зарослях ракит и тальника. Ветки низко склоняются над водой, иные полощутся в ней. Омут укрыт постилками плавунов, блинчатыми листьями кувшинок, только на середине его полая вода отливает золотом. Журчит вода, стекая по плицам неподвижного, почти сгнившего колеса.

Карнаухова устало села на завалинку, прислонилась спиной к срубу мельницы.

— Садись, Тихон, в ногах правды мало.

— Вот и пристала. А говорила, что любишь гулять. Отвыкла, видать, от дальних прогулок.

— Пристала, но только не от прогулки, а от волнения, что повстречалась с тобой. Да сядь, говорю, рядом со мной. Будто боишься меня?

Тихон сел подле Василисы. Она изучающе посмотрела на него.

— По-чудному глядишь на меня.

— Загорел. Будто медный весь.

— Сама к меди приставила.

— А теперь тревожусь за тебя. Думаю, что не по душе тебе рудное дело. Лесная вольность тебя выпестовала возле золота.

— Понапрасну тревожишься. Скрадываться перед тобой не стану. Как попал в рудные места, как увидел медное богатство да глухомань болотную возле него, так не на шутку и оробел.

— Места там, поди, гиблые?

— Лешачьи. Так и должно быть. Сокровища по Камню завсегда в таких гиблых местах покоятся. А какие сокровища! Руда какая! Просто приковала она к себе разум. Теперь, ежели надумаешь прогнать с нового рудника, не уйду.

— Радостно такое от тебя слышать. Люди на приисках о тебе тревожатся. Говорят, не бережешь себя. С утра до ночи за всем сам доглядываешь. Про немолодые годы свои не помнишь?

— Попервости, случалось, и про сон забывал. Теперь легче. Ко мне кержак Иринарх с гор сошел.