– Не стыдно, не о том говорю, дослушай…
– Конечно, не говоришь. Как ты не понимаешь – Лису ведь нельзя теперь устроиться на нормальную работу, его судимость лишила возможности работать с детьми, быть членом общества… А если я найду что-то такое, то что же это получится, что я задаюсь, что хочу быть лучше? Нет. Лучше уж будем в одинаковых условиях. Любой труд достоин уважения. Разве не этому нас учили – с самого детства, всегда-всегда?
– Ты словно чужими словами говоришь… Леш, у тебя дочь-подросток. Ты посмотри, какая она сделалась.
И сам чувствую, что это я словно бы для директрисы интерната говорю, а вот бы обрадовалась!..
И я присматриваюсь к Жене, но ничего любопытного не нахожу. Девочка как девочка, короткие темные волосы, размазанная под глазами тушь. Может быть, потом.
Но сейчас она не хочет выходить из нашей большой комнаты, не хочет дать нам заняться мужской работой, и я почти не люблю ее за это.
Вру, один раз не выдержал, кажется, на второй год его заключения, то есть это в девяносто шестом было, – но я нарочно не рассказывал и не записывал, поэтому так только, в голове звучит-стучит. Но не первым позвонил, потому не так за плохое считается – просто ответил на звонок, потому что знал, кто это, хотя номер был незнакомым.
– Так, Лешк, у меня времени мало, – начал он, и нужно было положить трубку, но я не сделал ничего подобного, хоть и промолчал. – Лешк, они мне тут разрешили гитару, представляешь, да? Прямо официально разрешили, я спрашивал, но только вот беда – никто не может мне ее прислать. Может, ты сможешь?
Голос не сразу вспомнился, звучал несколько долгих секунд отстраненно, чужеродно и слишком звонко.
– Мне вообще дал тут один человек, но у него, знаешь, совсем дрова, рассохшееся дерево, струны пора было поменять лет десять назад, но все-таки это его инструмент и нехорошо, если буду так часто просить, а тут ребята, знаешь, пристрастились – сыграй да сыграй. Я уже выучил несколько песен «Сектора Газа», знаешь такую группу? Приличного мало, честное слово, но тут всем нравится. И я учу.
Лешка, ты чего молчишь? Ну ладно, ладно, кроме «Сектора Газа» и другие песни играю, часто просят Высоцкого, Окуджаву, Визбора, мачта сосны и парус облаков, другое разное… После Окуджавы иногда плачут, знаешь, странно так выглядит – морды у всех обветренные, ух и страшные… Да и у меня. Знаешь, какая у меня морда сделалась? И пальцы распухли, даже и играть иногда не получается.
Тогда показываю им пальцы и говорю – вот, ребятушки, может быть, нам когда-то и выдадут хорошие рабочие рукавицы, а не вот эту вот жопу Дзержинского.
Когда выдадут?
А хрен его знает.
И еще играю иногда песни того грустного парня из Вологодской области, который еще с восьмого этажа прыгнул. Понимаю, понимаю, что нельзя петь, нельзя говорить. Но все-таки говорю.
Вообще-то правда нельзя об этом говорить, потому что в каждой хате найдется тот, кто донесет. Всегда найдется тот, кто предаст.
Так что, Лешк? Самую простенькую, можешь не покупать даже, а спросить кого из наших – вдруг валяется, рассыхается только зря? Меня бы выручил. Очень. Адрес я тебе сейчас продиктую, мне посылок-то не сколько угодно можно получать, надо, чтобы на гитару весу достаточно осталось. Но пока что есть.
Лешк?
Не выговариваю, кашляю, будто только хочу сказать господи, ну конечно. Конечно – но он понимает и так.
Спасибо, Лешк, я…
И оборвалась связь, темно стало, тихо, но через несколько минут другой голос, хрипловатый и чужой, продиктовал: ИК такая-то, записал сразу на бумажке, а уже через час звонил в «Музторг» в Москве, выбирал гитару. И только мимолетно вспыхнуло в голове: я ведь не знал, где именно колония находится, не знал целый год, а теперь можно будет думать про это место, искать на карте.
Я покупаю ему дредноут С-2 Самарской фабрики музыкальных инструментов, остальные только под заказ были, а у этой звук мне понравился, ровный и чистый, хотя я и не очень понимаю. Много за нее попросили, конечно, а потом Маша скажет аккуратно, хотя никогда не говорила, – и нормально тебе было месячную зарплату отдать? За что, за гитару, на которой будут для зэков играть? Ну если называть вещи своими именами. Хотя, конечно, теперь у меня иногда в месяц не было и этого, все на ней. Можно было и что-то подешевле посмотреть, побюджетнее. А то и вовсе свою старую прислать, вон она в чехле уже несколько лет стоит.
А я не мог ее прислать, потому что он помнит – ведь здесь играл когда, сказал, что расстраивается все время, не годится никуда. Потому как пришлю? Надо хорошее.
Так вот, считались ли слова, произнесенные внутри, очень далеко, – господи, ну конечно, конечно, – если просили не разговаривать? Думаю, что нет, потому что какой же разговор? Обернули на почте в пленку с пупырышками, потом в коробку, написали адрес, только все равно переживал.
И гитара вернулась – видимо, все-таки не разрешили.
Стояла-стояла рядом с моей старой, а Маша вдруг начала – верни в магазин, она же новенькая, можно вернуть. Но я медлил, пропустил все сроки. Так и застыла – в коробке, с надписанным адресом, с какими-то техническими отметками почты, нарочно рассматривать не стал, страшась увидеть Адресат выбыл или что-то такое, чего все боятся.
– Никогда не понимала, – сказала Маша, – какую вы прелесть во всех этих песенках под гитару находите, все эти барды в свитерах, бородатые, нечесаные… Да еще голоса – как ты не слышишь, какие у них голоса? Как у козлов, честное слово. Я никогда не говорила, думала, что и сам заметишь.
– Неправда, каких еще козлов? Ну да, они не профессиональные певцы, они геологи, биологи, педагоги… А твои, ну, с кем работаешь, – они ведь только этим и занимаются, встают – горлышко пробуют, продувают, связки тренируют. Как спортсмены. Технично. Раз-два: вот она, нота, хватай ее, проделывай определенную последовательность, а то не выйдет, а то у тебя партию кто-нибудь из-под носа уведет.
– Какую партию? Я работаю не в оперном театре, а в ДМШ. Но у нас и детишки лучше поют.
– Был я на ваших концертах. Ну да, неплохо. Но вообще не факт, что они останутся петь. Их родители запихнули, заставили.
– Я просто хотела попросить – ну не включай ты больше на всю квартиру, хорошо? «Пока земля еще вертится…», вот такое. Невозможно же слушать. Гитара еще. Как же я рада, что ты не играешь, я ведь только несколько раз в жизни слышала твой голос. Нет, не смогу сказать, что он прямо плохой, но…
– Накипело у вас. Хорошо. Я не буду. Постараюсь обойтись без музыки.
– Леш, ну почему сразу – без музыки. Женьке, кстати, нравится, как ты поешь.
Это Маша тогда говорила, не сейчас. И Женя маленькая на самом деле просила – пап, а спой еще раз песенку, покружи по комнате. И я кружил, мыча себе под нос какой-то нелепый на ходу придуманный вальс.
– Может быть, набережной к парку возле новой высотки пройдем?
Вдруг предлагает Женька, а что ей там – наскоро оборудованный парк там, где был пустырь, снег, какие-то штыри торчали, а весной – мягкая непритоптанная трава, такая прозрачная, что и зелени нет никакой.
Сейчас там ровно – дорожка, укрытые на зиму кустарники. Но совершенно неясно, приживутся ли, будут ли такими и весной. Или просто окажутся черными ветви, мертвые черные ветки.
Не люблю бывать там.
Там остовы мертвых церквей, голоса убитых церквей.
Так мама говорила.
Потом все церкви собрали и выбросили, разбили парк, построили высотку.
И ведь вместо Дворца Советов было, говорят, было… Нет, не могу вспомнить. Что там могло быть? Что-то белое, нежное.
Дерево, деревья? Но не те, что нарочно, искусственно посадили, а те, что были раньше, прежде Москвы.
Ну мы же гулять пошли. Отмечать. Давайте хотя бы на эту новую высотку посмотрим – а потом домой? И как вам не скучно, когда только домой, домой… Вечно дома.
Маша слышит, смотрит осуждающе – она-то все хочет, чтобы и дочь опекала меня, берегла, боялась ранить резким словом, но мне даже и нравится чуть-чуть, что не боится: что ж я, стеклянный?
Потому говорю – давайте, конечно же, пойдем, хотя там и память о маленьких храмах с отрубленными крестами, укрытая тоненьким грязным снегом земля. Но Женя хочет посмотреть новую высотку, и мы идем.
На самом деле никакая она не новая, конечно, – достроили и торжественно открыли в прошлом году, приурочили к семидесятилетию Генерального секретаря. Он и сам был, стоял и мало говорил, и его волосы трепал ветер с Москвы-реки. Но фундамент заложили гораздо раньше, поэтому сейчас высоток наконец-то восемь – и это если Дворец Советов не считать, который еще выше, который был призван организовать, упорядочить.
Он нас и упорядочил, от него мы такие.
Ну, так Лис говорил.
Он еще говорил, что это здание непременно рухнет и на его месте люди разобьют сад – с маленькими горными цветами, непривычными в большом городе, желтыми звездочками, фиолетовыми листьями. Но только Маша, когда услышала про рухнет, рассердилась, мол, ты понимаешь, что это за здание, а если да, то как можно говорить, что оно рухнет, его же к юбилею Генерального секретаря открыли, оно значит. А что значит, не смогла объяснить.
Но даже мне ясно, что он другое имел в виду.
Он хотел, чтобы я.
Я же биолог.
Я был биологом, пока не забыл все, чему учили.
Но он хотел, чтобы я все это посадил, чтобы я привез клубни, семена, побеги и черенки.
Эта высотка ниже Дворца Советов, поэтому навершие можно разглядеть – серп и молот сливаются в темноте в голубоватую Вифлеемскую звезду. Скоро она загорится страшно и нас обожжет, глаза выжжет.
Пап, ты чего дрожишь?
На носу Жени – веснушки, но как вижу? Ведь в этой части парка ничего, ни фонарей, ни подобного, неужели звезда такая яркая?
Ну скажи же, красиво сделали? Тридцать два этажа. Ты вдумайся только – тридцать два этажа, ничего подобного ведь не было раньше, когда ты молодым был, правда, да? Да и когда мы в Туапсе жили, на что смотрели? На эти маленькие домики, на