Камни поют — страница 9 из 43

Ничего, никакой воды, только в санитарном блоке, где сажают голой в ванну, елозят губкой. Та же самая Наташа и елозит. Елозит легко, ласково – или это ничего не чувствует тело? Маминых рук не помню, может быть, она и не мыла вот так под душем никогда.

Я спрашиваю – ну что, отправила ты письма?

Отправила, говорит Наташа.

Вот обманщица, говорю, как же ты могла отправить, когда я не сказала адреса? Куда отправила-то, а? Или, сразу исправляюсь, может, ты его знаешь, Алика? Вообще-то легко найти, если знаешь.

Уж очень хотелось, чтобы нашла.

Милая, ну пока-то не ко времени, бормочет Наташа, а губка в руках ее юрк-юрк, ерзает, срезает жесткие засохшие болячки на плечах, локтях, все, знаешь, как-то недосуг, а потом – брошу в почтовый ящик, што уж там. Только напомни, забывать стала.

И я напоминала.

Я напоминала.

Напоминала.

Алик, не бросай меня, не покидай. Я снова буду твоей русалочкой, я совсем не обиделась. Ты ведь просто так сказал ей, со мной перепутав, правда? Ведь у этой Жанки по случайности красивое и смуглое тело, но быстро перестанет быть таким: нападет какая-нибудь болезнь, автокатастрофа случится – и все, все на этом. Знаю, что нехорошо такое желать, но я вовсе и не желаю, а просто говорю.

Но мой гибкий серебристый хвост –

Вот же он, ровно там, где начинается инвалидное кресло.

Когда мы с тобой уплывем, уйдем? Я жду только твоего слова.

Я буду долго ждать.

Не было бы спастического компонента – разодрала бы себе к черту кожу, но пальцы не сжались, не позволили вредить себе.

Наташа обещала в следующий раз, непременно в следующий, но из-за проклятого своего склероза забывала, а я не могла доверять никому другому.

Десять лет она несла мою записку.

Через десять лет я перестала напоминать, так что они, наверное, все решили, что я наконец-то успокоилась, забыла. Заказали мне по какой-то квоте новое кресло, с хорошим подголовником, а в старое я уже не больно-то и вмещалась. Но в новом, кажется, совсем исчез гибкий русалочий хвост – в этом новом ему просто негде быть.

Легкое кресло, могли возить даже девчонки, только я сама тяжелая, так и не вернулась к тому животу, к тем ногам и рукам.

Удивилась, когда он подошел ко мне – не сам, не первый, а рассказал Лешка, прямо показал на меня. Хотела зажмуриться, наверняка будут ругаться за то, что я про гонорейного орала, но они ни словом не обмолвились. Гонорейный и гонорейный, ладно. Я-то, в отличие от этих мелких, спросила у Наташи, что такое гонорея, почему Лешу таким дразнят. Типун тебе, нет у его никакой г’анареи, стыдная это болезнь, у взрослых бывает. Наш-то Лешка? Тьфу. Не называйте так парня, не тревожьте. Эти придурочные говорят – г’анерея, ха. Хоть бы соображали маленько, ну.

Детишки.

А вообще-то странно, что я раньше не знала, – мне-то положено, я не ребенок, но Наташа даже не удивилась, продолжая принимать меня за мелкую, за наивную. Мы продолжали поддразнивать Лешку, хоть и стыдная болезнь – не мы придумали, понятно, а большие парни, – из-за прыщиков, как оказалось.

Привет, он сказал, Алена, и я впервые захотела поднять голову и посмотреть на него, но тогда могла только попросить, чтобы мне подняли голову, отрегулировали подголовник, а все по привычке думаю – захотела. Захотела и захотела, не подняла.

Он совершенно, ну совершенно ничем не напоминал Алика. Короткая рыжая щетина, почти бородка – сколько потом ни смотрела, он так и не смог отрастить ее по-настоящему – отросшие рыжеватые волнистые волосы. Алик коротко стригся, по-спортивному.

– Алена, ты бы хотела поехать с нами? На маяк?

Посмотрела на него, на этого не то воспитателя, не то учителя, не то приезжего музыканта, что какую-то замшелую муть на гитаре вечно бренчит, – на брюки, тонкую голубую рубашку, жилет. Это ты – мне предлагаешь? И как же я?

– Как я поеду?

И плаксивые нотки звучат, самой неприятно, тревожно. И не хочется, чтобы это только для смеха оказалось, потому что зачем еще звать? Чтобы там дразнить? Чтобы там смотреть брезгливо?

Наверное, только Лешка-то из всех и не смотрел никогда брезгливо, а я ему все равно – гонорейный, да. Такая плохая, отвратительная, поэтому брать никуда нельзя.

– Ален, мы разберемся. Поможем, если что, скажи – ты согласна?

Я, конечно, была согласна.

И он повез меня, и его руки были крепче, сильнее, чем когда-то у Алика, хотя и не касались меня, моего тела. Напрягла руку, когда он дотронулся, затем расслабила. И рука успокоилась, сделалась мягкая: сразу же, впервые смогла телу приказать, чего до этого много лет не случалось, спастическое оставило на несколько часов.


Я открываю глаза – солнце стоит не так, как раньше, сильно ушло вправо. Долго просидели. Аленка дышит глубоко, словно бы уснула, и хорошо. Я пытаюсь встать – и почти падаю, русалочий хвост мешает? Трогаю голые ноги: нет, никакой чешуи, ничего похожего. Ноги затекли, слишком долго просидел.

Шорох: вот и ребята возвращаются, вот и Лис возвращается.

– Ну что, – шепчет он, – уснула? О чем вы говорили так долго?

– О том, что ты ей нравишься. – Я наконец-то выпрямляюсь и медленно-медленно спускаюсь к морю, впервые по доброй воле оставляя его с кем-то.

И все-таки приятно, что она думала не только о нем и тренере Алике, но хоть немного и обо мне, хотя это все равно. Не хотела бы дразнить гонорейным – не дразнила бы, тут никто не может заставить.

Хоть и заставил себя не обижаться, но все равно – саднит где-то, будто случайная ранка на коленке, к которой забыл приложить какие-нибудь целебные Наташкины травы: она в колобашках хранит нарочно на такой случай, да, так и говорит – в колобашке, откуда и взяла слово.

Пусть я скорее забуду гонорейного и другие ее тайны.

Оглядываюсь – купаемся мы голышом, без ничего, но я даже за время общих спален и общих душевых не смог привыкнуть, что все пялятся на бледное, самое такое, чего не стоит никому показывать. Мама никогда меня не водила в общественную баню, никогда не позволяла не одеваться к завтраку, я чуть ли не в белой рубашечке за столом сидел, а когда в тот, прежний, интернат попал – сразу велели раздеться, одежду на дезинфекцию забрали, а самому велели вымыться жесткой мочалкой и куском хозяйственного мыла. Голый стоял, заброшенный.

Но здесь, здесь – другое.

И я сбрасываю одежду и вхожу в воду, мелькает только мысль – а можем ли мы помочь Аленке как-нибудь искупаться, что, если ее на руках можно в воду занести?

Но это только Лис может, нужно будет ему сказать.

– Ау, – вдруг слышу сквозь волны, – не пугайся только. Я здесь.

Здесь?.. Я щурюсь на начинающийся закат – ничего себе, уже вечер, а мы ведь до полудня приехали, как же может быть?.. Но Аленке длинное снилось, не хотел прерывать.

Может быть, я как раз и не хочу, чтобы кто-то был здесь. Одежда валяется на берегу, ее уже и плохо видно в сумерках.

Я встаю на ноги, стараясь не скользить на склизких камушках.

Лис сидит на большом камне, раскуривает трубку – еле слышно чертыхается, не занимается никак.

Я выпрямляюсь, борюсь с желанием прикрыть обнаженное:

– Слушай, а как же Аленка? Она что там, одна? Она проснулась?

– С ней Влада и Конунг. Да и Даня тоже не даст пропасть в случае чего, он мальчик внимательный.

– Ну… Я хотел искупаться.

– Купайся, конечно. Ты же не думал, что я отпущу кого-то из детей вот так, без присмотра?

– Кажется, мне уже достаточно лет.

– Безусловно, – кивает, – но ты не привык к морю, я даже пока не понимаю, насколько хорошо ты плаваешь.

– Нормально плаваю, я что, совсем дурачок?

Он пожимает плечами, продолжая раскуривать трубку.

Уже и плавать не хочется, на закате быстро становится холодно, но из упрямства не вылезаю из воды: хочется, чтобы он увидел. А когда выхожу, уже почти темно, а Лис давно докурил трубку.

Не вытираясь, натягиваю одежду – не очень хорошо, но все равно.

– Вот видишь, – задиристо, – не утонул. А почему ты говоришь, что Даня – такой уж внимательный мальчик? Мне вообще так не показалось.

– А вот увидишь. – Он поднимается с камня, оглядывает меня. – Так нельзя. О чем мы говорили?..

– Мы ни о чем не говорили.

– А, ты просто не слышал, был где-то наверху, когда мы у моря…

– Вообще-то я был с Аленкой! Как мы и договаривались.

– Ладно, хорошо… Мы говорили о том, что ни в коем случае нельзя надевать сандалии на мокрые ноги. Мы вообще много о чем говорили, а расскажи-ка мне, Лешк, что ты вообще знаешь о первой помощи на воде? А?

Стою, как дурак, напротив, это что – экзамен, допрос? Про сандалии я, конечно, не слышал, но ведь были разговоры и раньше.

Говорю:

– Паралич дыхательного центра наступает через четыре-шесть минут после погружения под воду, а сердечная деятельность может сохраняться до пятнадцати минут. Это подойдет?..

– Хорошо. Ну и что из этого следует?

– Что все мероприятия первой помощи должны выполняться очень быстро.

Он вздыхает, отворачивается.

Ладно. Ладно, Лешк.

1980

Но потом все же договариваем – нормальными, добрыми друг к другу.

– Не знаю, чего бы хотел. Я бы хотел как ты.

– Что – как я?

– Не знаю. С детьми возиться.

– Разве я вожусь с детьми? Мне казалось, что мы здесь занимаемся чем-то поинтереснее, не просто возимся с детьми. Да и вы не дети. Многие.

– С нами. Не со мной то есть, а с остальными, с мелкими.

– Ты тоже когда-то был мелким. Сейчас уже нет.

Вовсе не хотел отзываться пренебрежительно, у нас не терпят такого, поэтому говорю спокойно: да, конечно, Лис, я не имел в виду плохого, я просто хотел сказать, что рад бы очутиться на твоем месте, уметь разжигать костры, знать особенности дневок и ночевок, обладать навыками обеззараживания воды, поиска тропинок, самообороны. Хотел бы так разбираться в травах, ягодах. У тебя что ни спроси – все знаешь, можжевельник и тис, дрок и волчье лыко. А я раньше не верил ни в какое волчье лыко – ну, выдумка такая, в сказках только и встречается, а ты показал.