Камо. Агентство «Вавилон» — страница 4 из 7

Я проснулся от собственного крика в объятиях Мун, моей матери, которая баюкала меня и целовала.

— Ну, ну, ничего, все прошло, просто плохой сон.

«Просто плохой сон» так меня крепко тряхнул, что в этот день я остался в постели.

Поп, мой отец, кружил по комнате, как медведь по клетке.



— Да что тебе приснилось-то, в конце концов?

Он спрашивал, как про врага, которому он вот сейчас свернет шею.

— Не помню.

На самом деле бледное лицо Кэтрин Эрншо все еще витало передо мной, прямо посреди моей комнаты…

— Мне холодно, Поп. Может, разожжешь огонь?

Почти сразу в камине заплясали языки пламени.

— Сделать тебе грогу?

— Не надо, Поп, спасибо, я лучше посплю.

Поп вышел, но Кэтрин Эрншо осталась. Таким несчастным было это иззябшее лицо и таким близким, я мог бы до него дотронуться! А я, наоборот, забился как можно дальше, в угол кровати, к самой стенке. «Уходи… Уходи, слышишь! УХОДИ!» Но она не уходила. Можно было подумать, она нашла себе здесь приют. В какой-то момент мне показалось, что ее мокрые волосы начали подсыхать. Не знаю почему, это ужаснуло меня больше, чем все остальное. Тогда, соскочив с кровати, я схватил ее письмо с ночного столика и швырнул в огонь. Конверт вспучился, почернел, а потом разом вспыхнул необычайно ярким пламенем. И в то время как он горел, внезапно задрожавшее лицо Кэтрин Эрншо стало таять и растаяло без следа. Как дыхание на стекле…

Теперь я остался один. Один и совершенно обессиленный. Дверь моей комнаты открылась, и вошел Камо.

Все годы нашей дружбы, стоило одному из нас заболеть, другой немедленно являлся.

— Корь? Ветрянка? Коклюш? Перелом? Болезнь роста? Цирроз? Флеммингит?



Камо в лучшей своей форме.

— Ничего у меня нет, Камо. Это от страха.

— От страха? Какие страхи? Я же с тобой! Ну-ка, где он, враг, ща я его сделаю!

— Камо… Тебе надо прекратить переписку с Кэтрин Эрншо.

— С Кэти? Почему?

— Потому что она умерла двести лет назад.

Никакая реакция не могла поразить меня сильнее, чем реакция Камо на эти слова. Он только поднял брови и просто сказал:

— Ну и что?

Ни тени удивления. Настолько спокоен, что безумная догадка мелькнула у меня в голове.

— Так ты что ж… ты знал?

— Ясное дело, знал! Что ж я, по-твоему, стал бы париться, изучая иностранный язык ради переписки с первым попавшимся живым адресатом?

На миг мне показалось, что он издевается.

— А как ты узнал?

— Да видно же сразу! Гусиное перо, типичная печать XVIII века, штемпель «KING GEORGE», а потом — стиль, старик, стиль! Да вот, дай-ка письмо, сейчас покажу…

— Письма нет.

Рухни нам на голову квартира верхних соседей вместе с пианино, посудой и шестью жильцами, Камо не был бы так ошеломлен.

— Не понял?..

— Я его сжег.

Поп и Мун еле вырвали меня из рук Камо. Он так меня тряс, что я уж думал, голова отвалится.

— Да что он тебе сделал? За что ты его? Перестань! — орал Поп.

— То и сделал, сжег к едрене фене письмо XVIII века! Что сделал, сволочь такая!



Когда Камо ушел (продолжая ругаться так, что еще и со двора было слышно), Мун наклонилась ко мне, пораженная до глубины души:

— Это что ж ты такое учудил-то, черт возьми, какая тебя муха укусила? Сам хоть понимаешь?

— ……

Понимаю ли я? Если бы!

In love

Ссора — как зима: каждый сидит в своем углу. И долгой же была эта зима между Камо и мной! Ни слова больше, ни взгляда, и так оно шло… ох, долго!

Поскольку с недавних пор по английскому он обгонял всех — и насколько! — класс приписал наш разрыв соперничеству.

Длинный Лантье уговаривал:

— Слушай, ну не ссориться же тебе с Камо из-за какого-то английского! Уж тебе-то! Уж вам-то!

Он дорожил нашей дружбой, Длинный Лантье.

— Камо и ты — вы нам всем нужны, это все равно как… (он пытался найти сравнение) все равно как — ну, я не знаю, все равно как… (так и не нашел).



У него самого друзей, в сущности, не было, он был, скорее, другом друзей.


Впрочем, Камо теперь ни с кем не разговаривал. Даже с мадемуазель Нахоум, которая иначе не называла его, как «dark Камо». Сплошной мрак, нерушимое молчание, ледяной взгляд, пресекающий всякую попытку с ним заговорить. И свободное падение по всем предметам. Даже по математике! Даже по истории, которую он всегда так любил. Он прогуливал уроки, не делал домашних заданий, у доски отвечал наобум. Он был не здесь, и один только я знал где: в прошлом двухсотлетней давности!

Бледный, осунувшийся, он худел с каждым днем, движения стали резкими, дергаными, как у механических игрушек, которые коллекционировала Мун, а Поп приводил в рабочее состояние.

Как-то Длинный Лантье спросил меня:

— Камо — он что, влюбился?


— Поп, а вот если по правде, что это такое — влюбиться?

(Я вовсе не был таким уж полным идиотом, кое-какое понятие об этом предмете имел, но мне нужен был четкий ответ.)

Поп с масленкой в руке поднял глаза от механической куколки-фехтовальщика, которой чинил подвижную руку.

— Влюбиться? Страшенный выброс адреналина, резкое учащение сердцебиения.

Мун подавила смешок.

— Какой же ты глупый!

— Ты можешь предложить лучший ответ?

Мун опустила на колени книжку, которую читала.

— Влюбиться? По-настоящему? Это когда тебе есть что сказать кому-то, и столько, что хватит провести с ним всю жизнь, пусть даже молча.



Поп бросил на меня вопросительный взгляд.

Я вернулся к теме:

— А можно влюбиться в кого-то, кого на самом деле не существует?

Тут Поп от души рассмеялся.

— А как же! Из-за этого-то и бывают разводы!

Я не понял. И отстал.

Epidemic

На переменах, если кто прячется по углам, это всегда заметно. Этот поразил меня в первую очередь тем, что выглядел точно таким же зомби, как Камо. Никогда ни на кого не глянет. И все время сидит в одном и том же углу, опираясь спиной о третий столб школьного крыльца. Уже несколько дней я наблюдал за ним. Это был крепыш, стриженный под ноль, таскавший ранец чуть не с себя размером. Всякий раз одни и те же действия в одном и том же порядке: сядет, прислонясь к столбу, откроет ранец, достанет кучу словарей, начинает в них рыться — и все, его больше нету. Вокруг него дрались, через него перешагивали, как через естественное препятствие, мимо просвистывали мячи, а он и ухом не вел, словно сидел в тиши библиотеки.



— Это Рейналь, — объяснил мне Лантье, — из третьего «Б»[2], мы как-то оказались в одной компании два года назад: не подарок!

Я не знал, как к нему подступиться. А между тем что-то меня на это толкало.

Однажды вечером после уроков я пошел за ним следом. Он шагал, не глядя по сторонам, втянув голову в поднятый воротник бретонского морского бушлата. Прохожие сторонились, он рассекал толпу, как плуг. Я-то видел в основном его плечи, которые перекатывались, как тяжелые валы. В конце концов я собрал волю в кулак и, догнав его, пошел рядом. И спросил, не глядя на него:

— Эй, Рейналь, ты тоже с кем-то переписываешься?

Он остановился как вкопанный. Уставился на меня маленькими прищуренными глазками, в которых полыхал настоящий пожар.

— Откуда ты знаешь?

— Я не знаю, я спрашиваю…

Мне показалось, что он меня сейчас съест живьем. А потом в его взгляде мелькнуло кое-что другое, что я сразу узнал: потребность выговориться.

— Да, переписываюсь — с одним итальянцем: он племянник виконта де Теральба. С дядей у него проблемы, я пытаюсь ему как-то помочь. Этот дядя, скажу тебе, такой фрукт! Его на войне рассекло пополам. На поле битвы нашли только одну половину и заштопали, как могли. С тех пор он полный псих. Буйный причем. Кромсает пополам своей шпагой все, что подвернется: фрукты, насекомых, животных, цветы — все-все. Племянник его до смерти боится. Дядюшка уже его и утопить пытался, и отравить грибами…



Я дал Рейналю выговориться — рассказывал он хорошо, с истинной страстью. Потом спросил:

— А кто тебе дал список этого агентства?

— Приятель, он переписывается с одной русской. Он в выпускном классе, на отделении философии.

Философ жил на улице Брока. Звали его Франклин Рист. Шестнадцати- или семнадцатилетний, с солидным баском и изысканными манерами, но под внешним спокойствием — Ниагарский водопад страстей. Он переписывался с некоей Неточкой Незвановой, от которой получал письма, проштампованные в середине прошлого века в Санкт-Петербурге, Россия. Неточка жила с отчимом, скрипачом, который больше налегал на водку, чем на скрипку, и винил весь мир в своем падении. Она страдала, эта Неточка, так страдала, что слезы, настоящие слезы катились по лицу философа Франклина.

— Я ее люблю, понимаешь?

— Но, господи, Франклин, ЕЕ ЖЕ НЕТ В ЖИВЫХ!

— Ну и что? Сразу видно, ты понятия не имеешь, что это значит — любить.


Этот самый философ услышал об агентстве от одной своей одноклассницы, Вероники, которая переписывалась с Йестой Берлингом, шведом, бывшим пастором, лишенным сана за пьянство в тысяча восемьсот каком-то году. Йеста Берлинг безумствовал напропалую в снежных просторах Вермланда, преследуемый волками, с ватагой таких же отщепенцев, волокит и гуляк вроде него, забубенных обжор и выпивох.

«Но я знаю, дорогая Вероника, что вы — та, кого я ищу среди этого бешеного разгула, ищу всю жизнь».

«А я всю жизнь вас-то и ждала», — отвечала Вероника.



«Как печально, что мы не из одного века!»

«О да, вот не повезло!»

«По крайней мере мы знаем, что были созданы друг для друга…»

В таком вот роде переписка. И Вероника, склонившись ко мне с выражением какого-то странного, немного насмешливого счастья, говорила:

— Тебе это все непонятно, любовь, да? Маленький ты еще…

Так, от одного к другому, я отыскал их с дюжину — мальчиков и девочек: все абоненты агентства «Вавилон», все общаются с прошлым — и на всех языках! Все где-то там, далеко.