Камыши — страница 47 из 98

— Мне не нужно никакой комнаты, Мария Григорьевна, — сказал я, впервые почувствовав, что она понимает меня. — Я нашел… Мне известно о вашем горе…

— Значит, вы знали Митю? — проговорила она почти осознанно и вдруг как будто ослабла, стала еще меньше. — Так вы уже знаете? Вы все уже знаете… что Мити уже нету? Вы знаете, что с Митей? А почему же вы не пришли вчера?

— Я только сегодня ночью приехал в Темрюк, — ответил я.

— Предали вчера земле, — вздохнув, проговорила она как бы себе. — Вот из Москвы с внуком вернулась и не застала уже. Нет Мити больше. Нет. — И губы у нее сжались, судорожно задрожали. — Еще же… ведь всего-то два дня до того из Москвы говорила с ним по телефону. Ой, боже мой… А он мне: Юрочка, Юрочка, Юрочка, Юрочка… Он так внука ждал… Так ждал… Он же больной поехал на эти лиманы. Ведь последний же раз перед пенсией… Все хотел, как по совести… как по совести… А гроб, гроб-то, вы бы видели, как ребеночек там. Как пушиночка… Все, все отдал им. Ничего от него не осталось. Сгорел весь. А за что?.. Вы бы знали! — И, глотнув воздуха, она вдруг посмотрела на меня как-то сбоку, испуганно. Подняла руку и словно загородилась от меня. — Господи… А вы не посмеяться пришли? Вас не подослали? Вы не обманываете меня?.. Почему же я вас не знаю, никогда не видела?.. Из Ленинграда?

Эта детская рубашонка, которую она прижимала к груди, делала ее еще более слабой и беззащитной.

— Я первый раз в Темрюке, Мария Григорьевна, — ответил я. — Последний раз мы виделись с Дмитрием Степановичем в августе сорок третьего, еще на фронте. А потом…

— Сорок третьего? — переспросила она и растерянно посмотрела на парня. — Сколько же это лет уже?..

Тот стоял, наклонившись над доской, по-бычьи уставясь в землю и всем своим видом выказывая терпеливое безразличие к мешавшему ему работать разговору.

— Двадцать четыре, — ответил я, еще раз убедившись, что не должен был приходить.

Но мне показалось, что она немного успокоилась, и, возможно, какой-нибудь разговор все же получится, и, может быть, я сумею что-то узнать от нее об Ордынке.

— Двадцать четыре, — покачала она головой. — А я, вот видите, квартиранта уже взяла… И то не одна… Только сегодня взяла. Тоже от них. От инспекции, — показала она на парня, и веки у нее снова задрожали. — Вот на руках у него Митя и умер. У него… Пусть теперь тут живет… Пусть у нас… Ведь он же там, на лимане… в лодке умер. Там прямо и умер. — Голос у нее сорвался, и она закрыла лицо ладонями. — Вы думаете, он сам умер? Своей смертью умер?..

Я взглянул на парня. Вот откуда у меня в памяти эта фигура. Это, значит, и был тот самый, большеголовый, который сидел в лодке вместе с Дмитрием Степановичем. Новый, молодой инспектор на его место. Голова действительно круглая, как шар. Вероятно, если ему сказать, и он вспомнил бы меня вот с этим именно рюкзаком на берегу лимана. Он выпрямился, опустил руки по швам и, словно заставляя себя, смотрел на меня почти в упор и, что называется, пожирая глазами, — так бессмысленно. Очевидно, он принял меня за конкурента, когда я вошел сюда, потому с таким упорством и отстаивал этот дом.

— Так заходите, — сказала Мария Григорьевна. — Он бы вас на улице не оставил… Он-то всех помнил…

Я кивнул и шагнул на крыльцо, чтобы наконец увидеть дом, в котором жил Дмитрий Степанович, хотя и сам не знал, какая сила тянула меня через этот порог и для чего мне это было нужно.

Входил к себе в дом Степанов, оказывается, через кухню. У окна темный деревянный, без всякой клеенки, заставленный сейчас немытыми тарелками, стол с придвинутым к нему высоким детским стулом. Плита белая, большая. По стенам полки с кастрюлями, жестяными банками, глиняными горшками. Среди всего этого я неожиданно заметил несколько пустых красивых бутылок с заграничными наклейками: «Голландский джин», «Наполеон», «Виски» и еще что-то. Наверняка давние следы Глеба Степанова. Когда, интересно, ом был здесь в последний раз?

— Вот, смотрите сами, как он жил и на каком золоте ел эту рыбу, — сказала Мария Григорьевна, когда мы вошли в просторную, с двумя выходившими на улицу окнами комнату, и, вздохнув, обвела взглядом эту комнату, точно не узнавая ее. — Как привыкнуть?.. Вот этот сундук, говорил, уберем. Пианино Юрочке купим, поставим… Все купил… Все…

Дом, как это бывает в таких случаях, казался гулким, притихшим, брошенным, а вещи как будто стали музейными, потеряв свой предназначенный им самый обычный смысл. От стоявших под окнами тополей в комнате был полумрак. Занавеси на окнах кружевные, пожелтевшие и, должно быть, самодельные. Низкий потолок с двумя выступавшими, протянутыми через всю комнату деревянными квадратными балками. Запах старой одежды, спертого южного тепла и давным-давно обжитых стен, где все, кажется, обветшало и где, наверное, отчетливо слышен тарабанящий по крыше дождь.

— Ах, не могу, не могу простить себе, что уехала и оставила его одного, — прижимая к губам рубашонку и все еще обводя взглядом комнату, вздохнула она. — Он бы еще немножко, он бы еще зиму пожил. Я бы его доглядела… Что же я хожу с этой рубашкой? — вдруг спохватилась она. — Я сейчас, я сейчас… А то ведь сгорит, спать не будет. — Голос ее уже был в кухне.

Я остался один. От непонятной усталости сел на сундук и посмотрел вокруг. Едва я вошел в этот дом, ко мне сразу же почему-то вернулось ночное предчувствие. Почти физическое ощущение какого-то поджидавшего меня события. Необъяснимое состояние тревоги… Что же такого особенного я ожидал увидеть в этом доме?.. Какую странную она кинула фразу: «Он бы еще зиму пожил…»

Крашеные, чистые, но уже во многих местах полысевшие желтые полы. Густо разросшийся фикус. Старомодный, отливавший темно-красным лаком одностворчатый шкаф со связкой висевших на нем ключей. Облупившаяся и сейчас прикрытая серая дверь. Наверное, в другую комнату. Гнутая бамбуковая этажерка с книгами, какими-то свертками и старыми газетами. Слева, у стены, очень широкая кровать с пухлыми подушками и кружевным покрывалом. Над ней васильковый ковер с оранжевыми оленями. Вполне возможно, трофейный… Не бедно, не богато. Обычно…

— Юричек! Внучек родной! — доносилось со двора вместе со стуком по крыльцу. — Юрочка-а-а-а!..

Я посмотрел перед собой и вдруг на круглом столе, с наброшенной на него и спускавшейся почти до пола вязаной скатертью, рядом с огромной, неизвестно как попавшей в этот дом мраморной чернильницей, на листе бумаги, разрисованном кругами, линиями, каракулями, увидел хорошо знакомую мне вещь. И даже не поверил себе. Это была та самая восьмицветная шариковая ручка, которую Глеб Степанов демонстрировал мне в самолете. Я сразу же узнал ее по расколотому металлическому ободку на колпачке. И вот теперь она снова попалась мне на глаза, и не где-нибудь, а здесь. Странно… Я взял ее, повертел и пощелкал стержнями. Но, действительно, странно. А как же она оказалась здесь, если Глеб Степанов не был на похоронах? Но он не был. Я положил ручку на место, взял мраморную чернильницу и для чего-то взвесил на ладони. Тяжесть дай боже…

Мне давно уже казалось, что в соседней комнате кто-то есть. Половицы там тихонько поскрипывали и слышалось как будто затаенное дыхание. Вдруг дверь распахнулась, и мимо меня, вытянув руки, визжа и опрокинув стул, за который он схватился по дороге, пронесся маленький Степанов. Выходит, все это время он прятался от меня и таился там.

Я поднял стул и, когда нагибался, неожиданно возле синего эмалированного детского горшка, стоявшего под кроватью, заметил блеснувшую какую-то красную полоску и как будто крохотную лужицу словно уже запекшейся крови. Поставив стул на место, я шагнул к кровати, заглянул под нее и не поверил себе. Оказывается, то была самая обыкновенная пружинная мышеловка. На красной дощечке, настигнутая рычагом и перебитая пополам, вытянувшаяся в прыжке и от этого как будто еще живая, лежала черноглазая мышка. Именно здесь… Эта трагедия попавшейся на приманку мыши почти потрясла меня. Продуманный механизм с кусочком сала, и несмышленая мышь… В этом доме!.. Когда же она сработала? Выходит, эту красненькую дощечку зарядил Дмитрий Степанович? Это он встал на колени, потянулся и осторожно поставил туда мышеловку. И возможно, это было перед последней его поездкой. Марии, когда она с внуком вернулась из Москвы, было уже не до того, чтобы помнить о мышах. Молодой квартирант, едва появившись в доме, тоже не мог заниматься ничем подобным. А мышка могла попасться и сразу же и даже сегодня ночью. Одно только непонятно: почему же рядом с горшочком? Или этого предмета тогда еще не было?.. Что значила эта мышка?..

Я услышал шаги и успел подняться.

— Вот виноград, пожалуйста, — входя, ставя тарелку на стол, проговорила Мария Григорьевна. — Это еще он ухаживал… Для Юрочки, для Юрочки… Пальчики, говорил, длинные, такие же музыкальные, как у нашего Юрочки… Вы к нам по работе? Если уж вам совсем остановиться негде… — не договорив, она закусила нижнюю губу, плечи у нее затряслись, и, уже не в силах сдержаться, она заплакала навзрыд. — Знали бы вы… знали бы вы… И даже из военкомата никто не пришел, хотя обещали… Вы уж простите меня… Ведь такая неблагодарная, такая жестокая эта жизнь… А за что? За что?.. У него ордена и медали остались… Все его бросили… Что же вы не садитесь? — Она показала мне на стул и начала вытирать глаза. — Да уж как-нибудь все поместимся. Вы нас не стесните…

Я взял ее за плечи, придвинул ей стул и сам сел напротив.

— Спасибо, большое спасибо, — сказала она. — Значит, это правда, что вы давно знали его? — И опять я уловил в ее глазах испуг, даже какую-то затравленность.

— Да, я очень хорошо его знал, — ответил я.

— Скажите, разве Митя был плохой человек? — спросила она.

Я отвел глаза, так как она посмотрела на меня жалко и с такой надеждой и таким неожиданно молодым, наверное, прежним своим движением поправила волосы. На меня вдруг пахнуло от этого жеста, от его простоты, чем-то очень знакомым, почти материнским. Мне захотелось защитить эту маленькую беспомощную женщину от всех бед света. Но что я мог сделать? Что? Даже если понимал, откуда был этот испуг в ее глазах и что значил заданный мне вопрос.